— «После войны» у него не будет, - сказал Гришин.
— Почем вы знаете? !
Он пожал плечами и направился к двери. Остановился и сказал еще:
— Подумайте!
Из редакции за мной прислали машину.
Дышать приходилось открытым ртом. Все время было унизительное чувство, будто задыхаешься.
— Сядете на правку ! - сказал редактор полковник Жуков, окинув меня быстрым взглядом.
Правку я ненавидел. И поэтому, и потому еще, что вдруг перед глазами всплыло лицо Гришина - потерянное, озабоченное чужой судьбой, когда впору задуматься о своей, я сказал о Курке и о б этой командировке, даже повторил дурацкий гришинский заголовок: «Герой - дома !»
Жуков задумался. Он отыскал карту и, приложив
масштабную линейку, измерил расстояние от района Тарнополя, где дислоцировалась дивизия, в которой служил Курка, до Листопадовки, на юге Винницкой области, где Курка родился и откуда он сбежал десять лет назад к отцу, «раскулаченному» и сосланному, на лесоразработки, а после смерти отца - на фронт.
«Одиссея , - подумал я, вспоминая суховатые, но запавшие в голову рассказы Гришина. - И село славно называется - Листопадовка… Насмерть обиженный мальчишка - и вдруг возвращается красивый офицер, в орденах».
— Тысяча двести километров… если в оба конца, - неприязненно, будто я был виноват в том, что Листопадовка так далеко, сказал Жуков.
Я молчал. Мне было все равно. С той самой несчастной контузии мне было все равно. Будто, когда наша машина взлетела в воздух, напоровшись на мину, жизнь и я разделились, и это навеки.
Но «чудо» нужно было совершить; может быть, оно одно и оставалось для меня живым.
Вошел подполковник Орешин, начальник фронтового отдела, и, прислушавшись к разговору, сел на подоконник.
…Я был сначала солдатом, потом меня переаттестовали по одной из мирных специальностей и послали в газету. Солдату труднее, но там не нужно думать. А тут думаешь всегда, днем и ночью. Тут ты сторонний войне - только и остается глядеть на нее и думать. Хотя солдатам ты нужен, если работаешь честно: когда еще придет награда, пожалуй, и не застанет в живых, а заметку о подвиге, если повезет, солдат прочитает своими глазами, сложит в треугольник письма и пошлет домой.
Там тоже узнают.
Но для этой работы нужно постоянное желание приносить счастье, равнодушие в ней преступно. «Как же мне быть ?» - спросил я сам себя.
— Пусть Сазонова повезет, из Пятой гвардейской, - сказал Орешин.
Сазонова, Папашу, как его прозвали, я знал : служил с ним, когда тот еще не был знаменитостью.
Я сказал:
— Сазонова так Сазонова. Он из-под Архангельска - помор.
Важно было показать, что мне это «до лампочки».
А для себя я уже знал, что повезти Курку, именно его, необходимо .
…Когда я служил с Василием Сазоновым, к нам как-то явился Проскурин , младший лейтенант из корпусной газеты. Мы занимали оборону, и немцы обстреливали круглосуточно, с часовыми перерывами на завтрак, обед и ужин. Проскурин приполз среди дня, обеденная передышка как раз окончилась и говорить было трудно. Но и разговор продолжался всего-то минуту. Проскурин показал выписку из боевого донесения и спросил : «Верно?»
Сазонов кивнул. Проскурин попросил : « Напиши имя-отечество». - «А зачем ?» - спросил Сазонов. «Как же, Сазонов в дивизии не один» . Сазонов написал в блокноте : «Василий Евграфович» и спросил : «Так и пропечатают?» - «Так и напечатают !» - ответил Проскурин .
Обратно, до КП батальона, мы с Проскуриным добирались вместе - комроты послал меня с донесением.
Прощаясь, я спросил Проскурина: «Только для этого пожаловал - чтобы имя-отчество?» Он сказал: « А чего еще? Рассусоливать я не любитель, да и газетка маленькая. А имя-отечество, - он так и произносил это слово, -уважение к человеку».
Проскурин с виду был увалень. Лицо круглое, румяное, в веснушках и зимой и летом. Глаза - щелочки.
«Факт точный - проверено, - сказал он. - Боевой опыт из БУП возьму, часть первая. А имя-отечество!..
Ниоткуда не возьмешь. Прочтет человек - полная ясность».
Потом я в нашей газете сразу находил проскуринские заметки: «младший сержант Николай Иллиадорович Ступин, рядовой боец Тимофей Максимович Логинов » ; узнавал их, даже если заметки не были подписаны.
И тогда, и после, вспоминая собственное незадачливое сочинительство, я часто думал, что в газетных писаниях присутствует неприятная двойственность. Пишешь о человеке и для этого человека, а стараешься, чтобы было покрасивее, чтобы втиснулось нечто свое, чтобы понравилось. Не этому человеку, а в редакции и вообще.
Проскурин думал только о том, о ком писал, писал для него одного.
От «имен-отечеств», пестревших по всей полосе - заметок до пяти на странице, - наша газетка выглядела совсем непохоже на другие.