— Устраивайся поудобнее… — она пододвинула к нему стул. — Чем тебя угостить? Есть у меня еще немного хорошего чая. Английского. Леон купил в Замостье, когда еще удавалось кое-что достать и можно было туда ездить без риска для жизни. Подожди, схожу на кухню за кипятком. — Витольд остался один в комнате, и сразу же одолели его тревожные мысли. Он не надеялся, что в такую пору застанет доктора, но где его дочь? Доба Розенталь вся в черном. Может, в этом доме беда?.. Донеслись возбужденные голоса из передней, кто-то ссорился: — Ах, Файвель, я тебе говорю, что ты уже не еврей, а пустое место. Для тебя талес то же, что диагоналевые штаны. Штаны? Если бы ты хоть на эту диагональ сумел заработать. — Дай ты мне жить, отец… — Жить? Так я твою жизнь отравляю? Если говорю, что ты ни мозгами, ни руками не шевелишь, то, значит, я тебя убиваю? Ты умрешь с голоду, Файвель, а перед смертью от голода свалишься… — У меня своя голова, отец… — Ах, если у тебя есть разум, то я не Якуб Пятьминут, а Герш из Острополя. — Теперь Витольд услыхал спокойный голос Добы Розенталь: — Пан Пятьминут, вам непременно надо ссориться возле моих дверей? У меня гость, и мне неудобно. — Она вошла в комнату с чашкой на подносе. — Чем богаты, не стану же тебя черствым хлебом угощать. — Витольд никогда еще не пил из такой изящной чашки. Рука у него заметно дрожала, когда брал со столика эту белую хрупкую вещицу. — А ты не боялся прийти сюда? В наши зачумленные дома? — Чего бояться? Я приехал по важному делу. Никакого письма не привез, ведь самые безопасные письма те, что записаны в голове. Я могу все сказать хоть сейчас, но лучше, чтобы при этом был пан Леон. — Она молча смотрела на него, и постепенно ее взгляд делался все холоднее. Как будто наконец догадалась, с чем Витольд приехал, и этой догадкой была сражена. Долго молчала, уронив голову, и молча подошла к окну. Лишь через какое-то время он услыхал ее спокойный голос. Придерживая занавеску, женщина вглядывалась в серость за окном и говорила, обращаясь не к Витольду, а, скорее, к этой еврейской улице на окраине городка: — Здесь когда-то была голая земля, и в дождливую погоду невозможно было проехать на телеге — колеса увязали в грязи. Но едва мы здесь поселились, улицу начали мостить, и Леон шутил, что специально для нас делают удобную дорогу. А когда родилась Саба, я брала ее на руки и подходила к этому окну. Взгляни, дочка, вымостили камнями мостовую, расставили фонари, красивая теперь у нас улица. Так ей все показывала, пока она не научилась ходить, говорить, смотреть без моей помощи. Когда-то я думала: здесь нам живется обыкновенно, то есть хорошо и плохо. Теперь думаю иначе: здесь жилось нам очень хорошо. Столько тут всего пережито, что сама я стала чем-то вроде этого еврейского дома. Можно его сжечь, разрушить, но ни на какое другое место перенести нельзя. — Доба Розенталь вдруг смолкла, и Витольд услыхал лихорадочный шепот, доносящийся из передней. Шепот, шепот, а потом из этого шепота вырвался голос, полный щемящей тоски. Сильный, здоровый голос, и одновременно такой, каким прощаются с жизнью. Пела женщина: