Ян встал рано, чтобы к восьми попасть в Замостье. Она смотрела, как он торопливо завтракал. Подлила ему кофе. Завернула в бумагу два ломтика хлеба, намазанные смальцем. Неделю назад мать прислала ей из деревни кусок свиного сала. Ирена перетопила его, и теперь через день они чувствовали себя нормальными людьми. Хлеб со смальцем, картошка, поджаренная на смальце. Если через день, то жиров может хватить до конца месяца. — Хорошо ли себя чувствуешь? — Она склонилась над кастрюлей, умышленно не смотрит в его сторону. — Все хорошо. Вчера был небольшой кризис, но сон меня исцелил. — Она слышала, как он встал из-за стола, задевая тарелки. Потом начал одеваться. — Больше ничего мне не скажешь? — Ирена внезапно обернулась, словно желая застать его врасплох, неподготовленным. Между тем взгляд Яна был спокоен, и он медлил с ответом. Все же она услышала то, чего добивалась: — Я решил помочь Розенталю. — Ты хочешь его… — Она запнулась, не в силах произнести самого важного слова. — Его дочь и жену, — произнес Ян так, как будто речь шла о приглашении двух женщин на ужин. — А кто нам поможет, если все это раскроется? — Он пожал плечами, не ответил, да и откуда мог знать, кто им поможет. Неделю спустя направил Витольда в Щебжешин, чтобы Леон Розенталь уяснил себе, что дело сдвинулось с места. Оно сдвинулось. Ян работал неторопливо, на совесть. Убежище должно быть хорошим для любого времени года… Избицких евреев вдруг охватил смертельный страх. Они пробирались тайком в здание почты, пробовали связаться по телефону с внешним миром. Этот мир был повсюду, где кончались пределы города. Пытались дознаться, правда ли это? И вообще, может ли это быть правдой? Началось с того, что к первоклассному сапожнику, рыжему Вассеру, явился, изведав муки адские, его младший брат Элиаш. Когда постучался он ночью в окно, еще долго советовались, стоит ли открывать и разве это стук? Какое-то робкое «тук-тук». Уж тот, кто имеет право будить людей по ночам, знает, как будят. Но все-таки открыли дверь, и тогда вошел Элиаш, и не все узнали его сразу. До того он изменился, что даже рыжий Вассер смотрел-смотрел и наконец спросил: — Ты ли это, Элиаш, брат мой? — Элиаш сперва выпил стакан воды, затем съел несколько ложек холодной каши, а потом начал им рассказывать о своих злоключениях. Он и сам толком не знал, как остался жив, ибо должен был умереть по крайней мере трижды. Даже и такое было, что лежал в яме, придавленный грудой трупов, и думал: останусь здесь, к чему вылезать, раз уже погребен? Но все-таки выкарабкался, сообразив, что в засыпанной яме умирать хуже, чем от пули. А зачем ему худшая смерть? — Элиаш, может, у тебя жар? — спросил рыжий Вассер, — может, ты бредишь? — Тогда он на них напустился, и в крохотной комнатушке, где ютилось шесть душ, все почувствовали себя, как Элиаш в той яме. Или почти так же. Широко открывали рты, жадно глотали воздух и давились, ибо воздух этот был отравлен словами Элиаша. — Притормози, Элиаш, такого быть не могло. — Трали-вали и так далее. Мне это приснилось, а вы без понятия и подохнете, как рыбы, которые попадаются на пустой крючок. — Элиаш, как ты смеешь бросаться такими словами? — Еще как смею. Тра-та-та. Это началось, едва они заняли Хелм. Тут же произвели регистрацию всех евреев от четырнадцати до шестидесяти лет. Мы думали — зачем? Кто знал — зачем? Никто не знал. И у кого было узнать? В тридцать восьмом году премудрый ребе вразумлял нас, что немецкий порядок — это порядок высшего сорта. А когда Мендель Пост выкрикнул: — А «хрустальная ночь» — первый сорт? А поджог молелен тоже порядок? — ребе только руками замахал, что, дескать, это грязная сплетня. Тра-та-та. Немцы устроили облаву на мужчин, согнали нас на площадь возле шоссе. Тысячу пятьсот штук, молодых и старых. С бородами до пояса и молокососов. Трали-вали и так далее… Повели нас на Грубешов, а в Бялополе — хальт! И мы остановились. А они ходят, в глаза заглядывают, и выбрали полсотни самых лучших. Как дубы кряжистые. И тут же на опушку леса. И тра-та-та. И нет самых лучших. Слушаете? Где-то около двух часов ночи пригнали колонну в Грубешов. И было нас уже штук семьсот, остальные — в лесочках, в ямах, на свалках, в навозе. А за что? Что мы сделали, что могли сделать, если даже не успели немцев толком разглядеть? В Грубешове присоединили к нам местных евреев. Снова собралась огромная толпа. Две тысячи штук! Los! Es ist nicht weit! Вперед! Это недалеко. Ну и пошли. Далеко ли, близко ли — один черт, то есть тра-та-та. Страшный это был переход до самого Сокаля на Буге. И тут началась такая бойня, ну прямо конец света. Слушаете? Горы, горы трупов. Тра-та-та. И новая гора. Я упал в яму, но меня не задело. Не судьба. В кровь окунулся, да не в свою… — Элиаш, отдохни, замолчи, такое невозможно слушать… — Я вернулся в Хелм, поперся в юденрат, чтобы заявить, как с нами поступили. А еврейская охрана начала за мной по улицам гоняться. Видно, за то, что евреям страшную правду принес, от которой у них кишки скрутило? И потому эти болваны травили меня, как паршивую кошку или бешеную собаку. — Каждый имеет право бояться… — произносит загробным голосом первоклассный сапожник, рыжий Вассер, и подает брату кружку с водой. — Каждый, каждый, почему вы считаете, что ваш страх лучше окупится, что ваш страх подобен пасхальной жертве? Вы им преподнесете свой упоительный страх, а они вам отплатят от щедрот своих. Тем — пулю в затылок, а вам — жирного чернозема, чтобы капусту сажали. — А может? Всех ведь не перебьют, нет такой практической возможности… — робко вставляет Фрума, жена рыжего Вассера. И тогда Элиаш швыряет кружкой об пол, и вовсе не на счастье. — Элиаш, опомнись! Совсем новая кружка с золотым узором, такой убыток… — Тра-та-та. Ваши головы они изрубят как капусту! — кричит молодой Вассер, словно уже окончательно оттаяло в нем все, что успело оледенеть за время долгих, мучительных скитаний. — Наши головы изрубят, допустим, а твою? — обижается брат Фрумы, тридцатилетний портной с хорошим будущим и искривленным позвоночником. — А свою голову я подожду подставлять, желаю здравствовать. Ухожу отсюда, от вас несет мертвечиной. — Ах, куда ты пойдешь, Элиаш? — Рыжий Вассер радуется, что Элиаш хочет уйти, и скорбит, что такая была встреча и такое получилось расставание с родным братом. — Куда пойду? Туда или сюда, куда глаза глядят.