Летом 1944 года Военный совет 1-го Белорусского фронта обязал всех офицеров, следующих через Люблин, посещать бывший концлагерь Майданек. Польский батальон, в котором я тогда служил, был дислоцирован на III поле, и мне, уже знакомому в общих чертах с мрачной историей лагеря, частенько доводилось выступать в роли экскурсовода. Я показывал потрясенным молодым офицерам остатки крематория, рассказывал о страданиях узников, подобных Яну Буковскому. Возможно, кто-то из моих слушателей вернулся с войны и пересказал услышанное своим сыновьям или внукам. А если не успел или пощадил их, я все-таки советую им прочесть эту книгу Ришарда Лисковацкого, повествующую о муках и борьбе поляков.
М. Игнатов
ЖИЗНЬ ВЕЧНАЯ
Żywot wieczny
Poznań, 1981
Перевод М. Игнатова
1
Яну Буковскому от всей этой повести решительно никакого проку не будет. Она не похоронит его еще раз, не воскресит. А если бы и дано ей было воскрешать, так где его найдешь? Осталось от Яна лишь то, что удастся о нем рассказать. Можно больше. Можно меньше. Ибо таково преимущество живых, вольно им сколько угодно изменять биографии умерших, дополнять и вычеркивать то, что уже было на бумаге. А еще легче дописывать и вычеркивать, когда на бумаге ни единого слова, когда все только в памяти. Именно так обстоит дело с Яном. Жил он, как многие, и умер, как многие, то есть тихо и незаметно. К тому же покинул сей мир именно в тот момент, когда мир этот уподобился гигантскому дому умалишенных. А кто в доме умалишенных заботится о написании биографий? Нелепое, тоскливое это занятие, и не до таких пустяков по недостатку времени, ибо всем приходилось совершенно новые слова наизусть заучивать. Например, такие, как «комендантский час» и «нарукавные повязки» с желтой, шестиконечной звездой Давида. «Карательные экспедиции» и «коллективная ответственность». «Гетто» и «душегубки». «Арестантские эшелоны смертников». Страшно вспомнить, о чем приходилось думать. Но страх не камень, который днем и ночью весит одинаково. Страх можно задобрить и обмануть. Страх можно презреть и в нем не признаться. Куда хуже голод. С ним сложнее. Прежде чем Ян это проверил, и проверил как нельзя точнее, в этом уже убедились евреи, которые сыграли в судьбе Яна весьма существенную роль… Вот идут составы с евреями на Белжец. Ежедневно один Judenzug из Люблина и один со стороны Львова. Вроде бы все по плану и согласно расписанию, тем не менее кто-то нарушает порядок. Эшелон останавливается, не доезжая станции, или на запасном пути, или у семафора в ожидании зеленого света. И тогда Авраам Майзель, а может, Натан Феерштейн или Мордехай Левин, мужи благочестивые, мудрые, знатоки законов господних и законов человеческих, уголовного кодекса и Книги Зоар, конституции и Пятикнижия, а самое главное, познавшие и ту сторону жизни, где наимудрейший закон уже не имеет никакой силы, эти умудренные мужи, понимающие, конечно, что не на Мадагаскар, а в Белжец едет их рыдающий и молящийся эшелон, эти мужи протискиваются к зарешеченным оконцам вагона и кричат так, что уже никакого страха в их голосах не слышится, а только великий голод слышится: — Эй, люди, подойдите поближе, даю золотой перстень за буханку хлеба! — А я даю часы за горсть сухарей. — Немцы вдоль состава прохаживаются, разминают ноги после долгого пути, одни рычат: — Maul halten! Заткнитесь! — А другие улыбаются, словно понимают смысл просьб этих Натанов, Мордехаев или Авраамов, и, поглядывая на окна, опутанные колючей проволокой, пошучивают: — Guten Appetit! Приятного аппетита! — А вот уже не Авраам, а какая-нибудь Фрума или Рахиль закричала истошно и по-своему: — А штыкеле бройт! Кусочек хлеба! — По-своему, наверное уже не к кому-то обращаясь, а к самой себе, к нищете своей и распаленному от голода воображению: — Ай, ай, а штыкеле бройт! — Как подойдешь к вагонам, если каждому жизнь дорога? Подойти — значит умереть раньше, чем умрет весь этот Judenzug. Стоит народ. Пожилой мужчина пытается забросить в оконце два ломтя хлеба, слепленные мармеладом, но хлеб отскакивает от вагона, оставляя на досках красное пятно. Guten Appetit! Стоит народ, смотрит и слушает. Некоторые начинают плакать, а другие — удивляться. Может ли желудок победить голову? Возьмет ли голод верх над страхом? Неужели запертые в этих вагонах не понимают, что их везут на погибель?.. Яну Буковскому еще не довелось испытать своего самого сильного голода. Не мог он видеть и вагонов, следующих на Белжец, ибо, когда в Белжеце стали принимать длинные эшелоны, Ян находился уже за чертой, по ту сторону тюремных ворот. Он стоял на круглом плацу замойской Ротонды и думал о том, что будет завтра, через пятнадцать минут, через минуту. Ян помнил голод военной поры, но помнилось также, что был это голод трусоватый, лишенный надлежащего достоинства. Он, голод, прятался вместе с Яном в неглубоком окопе, когда налетали немецкие штурмовики. А чуть что — сдавался. Четыре дня подряд терзал Яна, как язва, жег огнем, скручивал внутренности, но, когда на пятый день перед окопом Буковского появился танк с черным крестом на броне, голод мгновенно дезертировал, бросив Яна, с которым как-никак успел подружиться, на произвол судьбы. Итак, говоря о Яне, вступающем на площадь замойской Ротонды, следует отметить, что его представление о голоде было весьма ограниченным… Годом раньше в дом Буковского проскользнул украдкой врач из Щебжешина, Леон Розенталь. И когда принялся рассказывать, что в августе были закрыты все еврейские лавки и с той поры евреи, вытесненные со всех улиц на задворки, снимают шапки не только перед полицейским и жандармом, но и перед паном голодом, Буковский слушал внимательно, понимающе кивал головой, но понимал еще далеко не все. Перед тем как Розенталь вопреки запрету осмелился тайком приехать из Щебжешина в Избицу, в жизни Яна произошло несколько событий, о которых нельзя умолчать, поскольку они положили начало драме с шестью действующими лицами в шести главных ролях. Надо поведать все и начать с того дня, когда подпоручик запаса Ян Буковский, возвращаясь по Люблинскому шоссе домой, остановился на одну ночь у своего старого верного друга Феликса, который держал в Лапеннике аптеку. Буковский был ранен в битве под Ленчицей. Ранение оказалось не слишком серьезным, но лишило его радости победы. Ибо у него была еще последняя возможность дня два-три продвигаться вперед. Только вперед, впервые с начала сентябрьской кампании, но хлестнуло по ногам горячим свинцом, он упал, выбыл из строя. И поехал на крестьянской телеге, переполненной ранеными, в тыл. И пожалуй, единственным утешением для него было то, что из госпиталя оказалось легко улизнуть от немцев. Круглолицая медсестра принесла ему гражданскую одежду и шепнула, что в пятницу прибывает немецкая врачебная комиссия. И поэтому в четверг утром, опираясь на палку, Буковский побрел домой. — А у меня была возможность хоть немного их потеснить. Понимаешь? Мои ребята взяли Ленчицу, здорово врезали немцам, только уже без меня… — бормотал он, сжимая в руке мензурку с чистым спиртом. В аптеке было темно, из соседней комнаты сочился свет керосиновой лампы. — Глотни, хорошее лекарство. И не распускай нюни, — сказал Феликс, отставляя пустую мензурку. Они вышли из дома в одних рубашках, ночь была звездная, очень холодная, и аптекарь вернулся за пиджаками. Деревенская аптека стояла у самого шоссе. Буковский, опершись о штакетник, смотрел на это шоссе, отчетливо видное в лунном свете, оно взбиралось на высокую гору и исчезало там, у черной стены леса. Он знал эту магистраль, как самого себя, сотни раз ездил по ней из Красностава, а потом из Избицы в Люблин, теперь она казалась чужой, недоступной. — Разве эта пустая, вымершая дорога не символ нашего поражения? — произнес он вслух, увидав аптекаря, возвращавшегося с пиджаками в руках. — Пора кончать беседы о символах, дружище. Успокойся, теперь не до патетики! — почти выкрикнул Феликс и тут же улыбнулся. Но Яна не тронула его примирительная улыбка, он не собирался успокаиваться. Десять дней он молча шел по Польше, а теперь наконец мог исторгнуть всю ту муть, которая накопилась в нем за эти десять дней. Плотину прорвало, и Буковский почти в истерике кричал: — Кончать беседы? Символика не ко времени? А на что теперь есть время? Я возвращаюсь домой и не рад этому. Сбежал из госпиталя, чтобы спастись от плена, а сейчас думаю, что не там ли мое место? Кому мы нужны? Кому нужны люди, которые все проиграли? — Ян сбросил с плеч пиджак, взглянул на друга неуступчиво, с вызовом. — Не все… — вдруг сказал Феликс с таким спокойствием, что несчастный подпоручик запаса воспринял это как пощечину. Он был глубоко, чувствительно уязвлен, но смолчал, не дал сдачи. Лишь теперь осознал, до чего немощен и жалок в своей беспомощности. Когда это началось? Неужели после первого же налета, когда он недосчитался половины взвода? А мо