жет ли желудок победить голову? Возьмет ли голод верх над страхом? Неужели запертые в этих вагонах не понимают, что их везут на погибель?.. Яну Буковскому еще не довелось испытать своего самого сильного голода. Не мог он видеть и вагонов, следующих на Белжец, ибо, когда в Белжеце стали принимать длинные эшелоны, Ян находился уже за чертой, по ту сторону тюремных ворот. Он стоял на круглом плацу замойской Ротонды и думал о том, что будет завтра, через пятнадцать минут, через минуту. Ян помнил голод военной поры, но помнилось также, что был это голод трусоватый, лишенный надлежащего достоинства. Он, голод, прятался вместе с Яном в неглубоком окопе, когда налетали немецкие штурмовики. А чуть что — сдавался. Четыре дня подряд терзал Яна, как язва, жег огнем, скручивал внутренности, но, когда на пятый день перед окопом Буковского появился танк с черным крестом на броне, голод мгновенно дезертировал, бросив Яна, с которым как-никак успел подружиться, на произвол судьбы. Итак, говоря о Яне, вступающем на площадь замойской Ротонды, следует отметить, что его представление о голоде было весьма ограниченным… Годом раньше в дом Буковского проскользнул украдкой врач из Щебжешина, Леон Розенталь. И когда принялся рассказывать, что в августе были закрыты все еврейские лавки и с той поры евреи, вытесненные со всех улиц на задворки, снимают шапки не только перед полицейским и жандармом, но и перед паном голодом, Буковский слушал внимательно, понимающе кивал головой, но понимал еще далеко не все. Перед тем как Розенталь вопреки запрету осмелился тайком приехать из Щебжешина в Избицу, в жизни Яна произошло несколько событий, о которых нельзя умолчать, поскольку они положили начало драме с шестью действующими лицами в шести главных ролях. Надо поведать все и начать с того дня, когда подпоручик запаса Ян Буковский, возвращаясь по Люблинскому шоссе домой, остановился на одну ночь у своего старого верного друга Феликса, который держал в Лапеннике аптеку. Буковский был ранен в битве под Ленчицей. Ранение оказалось не слишком серьезным, но лишило его радости победы. Ибо у него была еще последняя возможность дня два-три продвигаться вперед. Только вперед, впервые с начала сентябрьской кампании, но хлестнуло по ногам горячим свинцом, он упал, выбыл из строя. И поехал на крестьянской телеге, переполненной ранеными, в тыл. И пожалуй, единственным утешением для него было то, что из госпиталя оказалось легко улизнуть от немцев. Круглолицая медсестра принесла ему гражданскую одежду и шепнула, что в пятницу прибывает немецкая врачебная комиссия. И поэтому в четверг утром, опираясь на палку, Буковский побрел домой. — А у меня была возможность хоть немного их потеснить. Понимаешь? Мои ребята взяли Ленчицу, здорово врезали немцам, только уже без меня… — бормотал он, сжимая в руке мензурку с чистым спиртом. В аптеке было темно, из соседней комнаты сочился свет керосиновой лампы. — Глотни, хорошее лекарство. И не распускай нюни, — сказал Феликс, отставляя пустую мензурку. Они вышли из дома в одних рубашках, ночь была звездная, очень холодная, и аптекарь вернулся за пиджаками. Деревенская аптека стояла у самого шоссе. Буковский, опершись о штакетник, смотрел на это шоссе, отчетливо видное в лунном свете, оно взбиралось на высокую гору и исчезало там, у черной стены леса. Он знал эту магистраль, как самого себя, сотни раз ездил по ней из Красностава, а потом из Избицы в Люблин, теперь она казалась чужой, недоступной. — Разве эта пустая, вымершая дорога не символ нашего поражения? — произнес он вслух, увидав аптекаря, возвращавшегося с пиджаками в руках. — Пора кончать беседы о символах, дружище. Успокойся, теперь не до патетики! — почти выкрикнул Феликс и тут же улыбнулся. Но Яна не тронула его примирительная улыбка, он не собирался успокаиваться. Десять дней он молча шел по Польше, а теперь наконец мог исторгнуть всю ту муть, которая накопилась в нем за эти десять дней. Плотину прорвало, и Буковский почти в истерике кричал: — Кончать беседы? Символика не ко времени? А на что теперь есть время? Я возвращаюсь домой и не рад этому. Сбежал из госпиталя, чтобы спастись от плена, а сейчас думаю, что не там ли мое место? Кому мы нужны? Кому нужны люди, которые все проиграли? — Ян сбросил с плеч пиджак, взглянул на друга неуступчиво, с вызовом. — Не все… — вдруг сказал Феликс с таким спокойствием, что несчастный подпоручик запаса воспринял это как пощечину. Он был глубоко, чувствительно уязвлен, но смолчал, не дал сдачи. Лишь теперь осознал, до чего немощен и жалок в своей беспомощности. Когда это началось? Неужели после первого же налета, когда он недосчитался половины взвода? А может, когда, придавленный обескровленным телом капрала, ехал на крестьянской подводе и удивлялся такому завершению, такому финалу своего ратного пути, который, собственно, по-настоящему и не начинался? Или это пришло позднее, в госпитале, где так о нем заботились, словно он на самом деле заслуживал человеческой благодарности? — Пей, пан офицер, а то у тебя губы потрескались от лихорадки… — Пожилая женщина ежедневно приносила ему терпкий компот из диких яблок и все извинялась, что больше ничего принести не может: — Бомба в мой домишко грохнула. Кое-какие кастрюльки спасла и комод, да еще перину. Ну и сама спаслась. Не кисловат ли компотик?