Был у Ходасевича с Адамовичем и еще один, казалось бы теоретический, но очень важный предмет постоянного спора, который в значительной мере определял пути дальнейшего развития литературы. Речь шла о том, нужна ли тщательная отделка, обработка литературного текста, доведение его до совершенства, или достаточно прямого выражения чувства, создания того, что Адамович называл «человеческим документом». Ходасевич, сам неустанный труженик, конечно, стоял за тщательную, настоящую работу над текстом. В одной из статей он писал, что Адамович «молодежь, нам обоим близкую, с пути литературного творчества уводит на путь человеческого документа. Спорим мы, таким образом, о душах, боремся за обладание ими. По правде сказать, я думаю, что в конечном счете (хотя я еще повоюю) победа останется за Адамовичем, ибо то, к чему он зовет, несравненно легче, доступнее каждому».
Спор этот велся не один год, и многие молодые поэты, не обладавшие достаточным мастерством, готовы были принять точку зрения Адамовича. Адамович считался теоретиком «новой волны», «парижской ноты» (говорили, что этот термин придуман поэтом Борисом Поплавским, однако сам Адамович называет автором этого термина себя), но поддерживал при этом и довольно слабых молодых поэтов. Представителями «парижской ноты» были Анатолий Штейгер, Анна Присманова, Лидия Червинская, уже названные Борис Поплавский и Владимир Варшавский. К Ходасевичу тяготели молодые поэты объединения «Перекресток»: Владимир Смоленский, Георгий Раевский, Илья Голенищев-Кутузов, Юрий Мандельштам и ряд других, поэты тоже довольно среднего уровня.
Адамович считал, что «излишняя» отделка произведения лишает его непосредственности, делает профессионально сухим. Он называл, например, выразительным «человеческим документом» изобилующий сексуальными подробностями и в художественном отношении очень слабый роман Е. Бакуниной «Тело», который Ходасевич числил вообще за пределами литературы. Как бы отвечая Адамовичу по поводу этого романа, Ходасевич писал: «Человеческий документ, предложенный нам героиней г-жи Бакуниной, не очень пристоен — это еще полбеды. Беда в том, что он вовсе не интересен».
В известной мере, как это часто бывает, спор велся о разных вещах, без достаточного понимания точки зрения оппонента. Оба критика словно размахивали своими шпагами в параллельных мирах. Адамович, по-видимому интуитивно, понимал, что в литературе наступает кризис, который требует новых форм, большей формальной раскованности, «антиформы», антиромана. Но все-таки до конца не сознавал, что любой «человеческий документ» не может стать литературным фактом без достаточной обработки, что совершенно бессвязно и неряшливо (а в наши дни и столь распространенным канцелярским языком) изложенное событие «человеческим документом» еще не становится. Сочетание непосредственности с мастерством — одна из тайн искусства. Ходасевич термин «человеческий документ» отвергал начисто, не прислушиваясь к новым веяниям и новым потребностям. Он считал, что для поэзии, во всяком случае, мало мимолетного впечатления, что постоянное и монотонное настроение тоски и уныния, флера безысходности, свойственное молодым эмигрантским поэтам, само по себе в искусстве ни к чему не ведет, и резко критиковал за это многих молодых авторов.
Вежливо притворяться, прощать невыразительность и бездарность он не умел. Его короткие рецензии в «Возрождении» были подчас весьма ядовиты. Он посвятил молодой эмигрантской поэзии много статей. В частности, писал еще в 1930 году в рецензии на сборник «Союза писателей и молодых поэтов» под названием «Скучающие поэты»:
«…О русской поэзии еще Пушкин заметил: „От ямщика до первого поэта мы все поем уныло“. Самое бодрое произведение русской словесности, вероятно, „Песня о буревестнике“: это ей не мешает быть одним из самых плохих.
Все восприятия мира одинаково поэтичны. Единственное непоэтическое по самой природе своей есть скука. Но это потому, что по самой природе своей она есть не восприятие, а результат отсутствия восприятия, результат душевной невосприимчивости. Скука может быть предметом поэтического изображения (как все на свете), — но не двигателем поэтического творчества».