Выбрать главу

„Вы правы, жмут нестерпимо. Но мы перешли в первый ряд. Разве там вы не найдете слабостей? „Русалка“…“

„Не трогайте Пушкина: это золотой фонд нашей литературы. А вон там, в чеховской корзине, провиант на много лет вперед, да щенок, который делает „уюм, уюм, уюм“, да бутылка крымского“.

„Погодите, вернемся к делам. Гоголь? Я думаю, что мы весь состав его пропустим. Тургенев. Достоевский?“

„Обратное превращение Бедлама в Вифлеем, — вот вам Достоевский. „Оговорюсь“, как выражается Мортус. В „Карамазовых“ есть круглый след от мокрой рюмки на садовом столе, это сохранить стоит, — если принять ваш подход“».

Далее они переходят к поэзии, к Тютчеву и Фету… А потом выясняется, что ничего этого не было, что это разговор воображаемый: Годунов-Чердынцев не решился заговорить с Кончеевым, и это придает разговору еще больше очарования.

«„Да, жалко, что никто не подслушал блестящей беседы, которую мне хотелось бы с вами вести“.

„Ничего, не пропадет, я даже рад, что так вышло. Кому какое дело, что мы расстались на первом же углу, и что я веду сам с собою вымышленный разговор по самоучителю вдохновения“».

Но на самом деле разговор был, и не один, как свидетельствует Берберова…

А Набоков вспоминает в одном из поздних интервью, как навещал их Ходасевич в маленькой, но светлой квартирке на улице Сайгон, 8, состоящей из одной огромной комнаты, так что приходилось использовать ванную как кабинет, а вечерних гостей принимать в кухоньке, чтобы не мешать спящему маленькому сыну («чтобы не потревожить моего будущего переводчика»). Немало замечательных разговоров велось и в ней. Не без свойственного ему ехидства Набоков вспоминает также, как Ходасевич извлекал, «чтобы поесть с удобством, вставные челюсти изо рта — совсем как вельможа прошлого» (наверно, имеется в виду, что «вельможа прошлого» снимал с головы парик и обмахивался им — где-то это описано). Вот уж явно: для красного словца не пожалею и отца, да и как мог Ходасевич есть без вставных челюстей, когда своих собственных зубов у него почти не оставалось!

Отношения Ходасевича и Набокова, конечно, не были всегда безоблачными и безусловно, безоговорочно близкими. В марте 1936 года Ходасевич писал Берберовой: «Сирин мне вдруг надоел (секрет от Адамовича) и рядом с тобой он какой-то поддельный». Известно, что люди — все в целом и каждый в отдельности — начинали вдруг раздражать Ходасевича (об этом он писал еще Нюре из Крыма), но тут имеется в виду, скорее всего, проза, а не человек. Летом 1937 года он, правда, писал ей же, что сохраняет «остатки нежности к Смоленскому <…> и к Сирину». А Набоков в феврале 1936 года (почти одновременно с первым письмом Ходасевича) писал жене после посещения Ходасевича: «…у него пальцы перевязаны — фурункулы, и лицо желтое, как сегодня Сена, и ядовито загибается тонкая красная губа <…>. Владислав ядом обливал всех, как обдают деревца против филоксеры. Зайцевы голубеют от ужаса, когда он приближается».

Но какие точные, проникновенные слова написал о нем Набоков вскоре после его смерти:

«Крупнейший поэт нашего времени, литературный потомок Пушкина по тютчевской линии, он останется гордостью русской поэзии, пока жива последняя память о ней. Его дар тем более разителен, что полностью развит в годы отупения нашей словесности. <…>

В России и талант не спасает, в эмиграции спасает только талант. Как бы ни были тяжелы последние годы Ходасевича, как бы его ни томила наша бездарная эмигрантская судьба, как бы старинное, добротное человеческое равнодушие ни содействовало его человеческому угасанию, Ходасевич для России спасен — да и сам он готов признать, сквозь желчь и шипящую шутку, сквозь холод и мрак наставших дней, что положение он занимает особое: счастливое одиночество недоступной другим высоты. <…>

Как бы то ни было, теперь все кончено: завещанное сокровище стоит на полке, у будущего на виду, а добытчик ушел туда, откуда, быть может, кое-что долетает до слуха больших поэтов, пронзая наше бытие потусторонней свежестью».

Это слова из статьи Набокова «О Ходасевиче», напечатанной в журнале «Современные записки» № 68, в 1939 году, когда еще так остро было чувство утраты. Видно, Набокову была очень близка эта ирония, суховатость, свойственные поэзии Ходасевича, эта «чеканность формы», о которой он сам писал: «употребляю умышленно этот неаппетитный эпитет». Было между ними какое-то внутреннее родство, счастливое совпадение характера талантов.

И в том же номере «Современных записок» было напечатано стихотворение Набокова «Поэты», во многом связанное с Ходасевичем, своеобразный посмертный привет ему, признание общности их дела и их (и не только их двоих!) горькой эмигрантской судьбы, прощание (общее на всех) с поэзией и с жизнью. Хотя до смерти Набокова оставалось еще целых 38 лет, но он словно заканчивал счеты и с жизнью, и с поэзией вместе с Ходасевичем. Тем более что вскоре собирался уехать в США — европейская жизнь кончалась. В стихотворении среди прочего, в сложности построения и перекличек, есть и такие строфы: