Поэтому стихотворный отрывок, предшествующий созданию «Русалки», не воспринимается как нечто неожиданное и обязательно (в отличие от стихов, посвященных Ризнич) пережитое, связанное со смертью в пучине вод конкретной женщины, а скорее как фантазия, конечно несколько эротическая, чтобы не сказать «некрофильская», но именно как фантазия (возможно, идет она все-таки от сюжета популярной в те времена оперы Н. Краснопольского «Днепровская русалка»).
Вряд ли эти строки могли быть навеяны образом реальной девушки; а если бы она действительно бросилась из-за Пушкина в реку, то вряд ли он стал бы так просветленно описывать посмертную встречу с ней. Образ утопленницы — и в «Яныше королевиче» из «Песен западных славян» — тоже мог возникнуть из грусти расставания, но никак не из реальных событий.
Естественно, такая трактовка «Русалки» вызвала взрыв сарказмов. Г. О. Винокур упрекал Ходасевича в увлечении «пресловутой» психологией творчества и в «элементарном недомыслии», прикрытом этим «пышным термином», признавая, однако, некоторые заслуги Ходасевича. Особо отметил он замечательное открытие Ходасевича, которое многие пушкинисты просто не заметили: то, что строки «Куда же ты? — В Москву, чтоб графских именин / Мне здесь не прогулять. — Постой, а карантин! / Ведь в нашей стороне индийская зараза» являются окончанием стихотворения «Румяный критик мой, насмешник толстопузый, / Готовый век трунить над нашей томной музой, / Поди-ка ты сюда, присядь-ка ты со мной, / Попробуй, сладим ли с проклятою хандрой…» Заключительные строки были написаны на отдельном листке, и пушкинисты считали их отдельным наброском. Ходасевич, сличив оба текста по размеру и по смыслу, понял, что это единое целое и оба куска написаны в 1830 году в Болдине во время холерного карантина. Это было действительно крупное текстологическое открытие, до которого не додумался ни один из академических пушкинистов, а позже Т. Г. Цявловская приписала его другому исследователю…
Но особенно свирепствовал В. В. Вересаев. Полностью отвергая «автобиографичный» метод, введенный еще М. Гершензоном, он писал: «К каким негодным, ненаучным результатам ведет этот метод, показывает недавно вышедшая книжка В. Ф. Ходасевича» (впрочем, отмечая, что в некотором отношении книжка эта «весьма ценная»):
«Ни единого твердого биографического факта нельзя извлечь непосредственно из поэтических признаний Пушкина. <…>
Пушкин так часто является не автобиографичным, — и в передаче отдельных впечатлений, и в передаче основных своих настроений и даже в выявлении настоящего своего характера и темперамента, — что пользоваться поэтическими его признаниями для биографических целей можно только после тщательной их проверки имеющимися биографическими данными, и лишь постольку, поскольку эти данные их подтверждают».
Томашевский подошел к вопросу «автобиографичности» более осторожно. В своей рецензии на книгу Ходасевича «Поэтическое хозяйство Пушкина» он писал: «Очевидно, дело не так просто, и лирических высказываний как прямых свидетельств ничем не объехать. Взаимоотношение лирики и побочных свидетельств прямое: лирика намечает вехи для биографической гипотезы, придавая ей — правда, очень малую в самой себе — вероятность. Дело побочных доказательств определить степень этой вероятности, т. е. обнаружить или явный вымысел, или достоверность. <…>