За столовой, в глубине, жили старшие обитатели «Диска»: князь С. Ухтомский, один из хранителей Музея Александра III, вскоре расстрелянный вместе с Таганцевым и Гумилевым, художник и историк искусства старик Э. Липгардт, А. Врубель, сестра Врубеля, писательница Е. Леткова-Султанова, печатавшаяся некогда в «Русском богатстве», критик Аким Волынский — его комната была раньше спальней госпожи Елисеевой, и он замерзал в этой комнате, так как к ней примыкала и вовсе не отапливаемая библиотека. Остальные комнаты отапливались буржуйками, а кое-где и старыми добротными круглыми железными печками — шла ежедневная борьба с сырыми дровами, но тут помогала растопка из находившегося в бельэтаже того же дома банка: картонные папки от регистраторов и переплеты копировальных книг, за которыми снаряжались экспедиции в промерзшие залы банка (эти залы описал Александр Грин в своем знаменитом рассказе «Крысолов»).
В конце коридора жил молодой писатель Михаил Слонимский, в комнату которого постоянно набивались его соратники, члены нового кружка — «Серапионовы братья»: Всеволод Иванов, Михаил Зощенко, Константин Федин, Николай Никитин, Вениамин Каверин, Лев Лунц; когда здесь устраивались закрытые чтения, от табачного дыма было не продохнуть.
В полуподвале, куда спускались по чугунной винтовой лестнице, жили во мраке и сырости (мрачный коридор назывался «обезьянником») Лев Лунц, Александр Грин, Всеволод Рождественский и Владимир Пяст, поэт, друг Блока, страдавший припадками душевной болезни. Ходил он в коротком, не доходившем ему до колен рыжем тулупе и в серых клетчатых брюках, известных всему Петербургу под названием «пясты». На ногах с трудом держались остатки какой-то обуви, прикрученные веревками. Он отдавал весь свой паек, да и дрова наверное, жившей где-то на Васильевском острове жене с двумя детьми, а сам, голодный и замерзший, бродил допоздна, а то и всю ночь, по Дому искусств, диким голосом, завывая, читал свои стихи в большом концертном зале, переходя иногда на одному ему понятные импровизации. Голос его отдавался в рояле, звенели подвески хрустальных канделябров… В конце концов зал стали запирать на ночь.
Мариэтта Шагинян и старый марксист Лев Дейч, баронесса Варвара Ивановна Икскуль, в доме которой существовал когда-то известный петербургский салон, умирающая старая хористка Мариинского театра — кого здесь только не было…
Гумилев жил в бывшей русской бане — с помощью ковров ее превратили в довольно уютную комнату. Здесь его и арестовали, и Ходасевич долго разговаривал с ним вечером, накануне ареста, зайдя попрощаться перед своим отъездом в деревню, — Гумилев, словно предчувствуя что-то, не хотел его отпускать…
Ближайшими соседями Ходасевича оказались художник Владимир Милашевский, поэтесса Надежда Павлович, приятельница Блока, и Ольга Форш.
Комнаты в их части дома имели весьма причудливые формы. Комната Ходасевича была полукруглой и выходила на угол Невского проспекта; была и вторая — для Гарика, а соседняя комната художницы А. В. Щекатихиной имела форму правильного круга, без единого угла; из ее окон был виден Невский проспект и Мойка. Комната Михаила Лозинского имела форму глаголя. А «соседнее с ней обиталище Осипа Мандельштама представляло собою нечто столь же фантастическое и причудливое, как и он сам…»
Пестрота обитателей дома, пестрая, странная, невыносимо трудная жизнь…
Гершензону, поселившись в Доме искусств, Ходасевич писал: «<…> январь и половину февраля пролежал в постели — все с теми же нарывами. Последний был сто двадцать первый. С тех пор живу сносно, читаю неинтересные лекции почтовым служащим, немного пишу стихи, статьи.
Здесь тихо, мирно и благожелательно. От угорелой Москвы очень отдохнул. Физически здоров, не отъелся, но отлежался, и отогрелся в прекрасной комнате, из которой виден весь Невский и в которой было тепло и идеально чисто всю зиму. В комнате, словом, хорошо. Но выходя из нее, каждый раз угнетаюсь пустыней, скукой, мертвечиной. П<етер>бург сейчас — отличный кабинет для историка, но как подумаешь, что история здесь не только пишется, но и совершается — начинается горечь и угнетение <…>».