Строки эти относятся скорее всего к 1922 году, когда что-то уже сдвинулось в душе, что-то было решено…
Наступают мучительные дни — дни колебаний и сомнений. Нюра пишет об этих днях:
«Владя то плакал, то кричал, то молился и просил прощения, а я тоже плакала. У него были такие истерики, что соседи рекомендовали положить его в нервную лечебницу. Я позвала невропатолога, который признал его нервнобольным и сказал, что ему нельзя ни в чем противоречить, иначе может плохо кончиться. Временами он проклинал Берберову и смеялся над ней. Но если он не видел ее дня два-три, то кричал и плакал, и я сама отправлялась к Берберовой, чтобы привести ее к нам для его успокоения».
Окончательное решение, как это почти всегда бывает, далось очень трудно. Оставить Нюру казалось невозможным после всего пережитого вместе, его терзали муки совести, чувство вины. Но и без Берберовой он уже не мог. Позже, в эмиграции, Ходасевич написал своему приятелю, историку М. М. Карповичу: «Очень тяжело далась мне и ей наша разлука. Но жить вместе стало немыслимо уже давно. Нина Николаевна только повод, а не причина нашего разъезда».
Все чаще на фоне всех мрачных настроений, одолевавших обитателей Дома искусств, особенно после расстрела Гумилева и всех участников Таганцевского заговора, возникали мысли о том, что надо уезжать из России. Нюра вспоминает, что еще раньше Ходасевич спросил как-то ее: «А ты со мной поехала бы за границу?» «Я ответила совершенно спокойно: „Нет, я люблю Россию и надолго с Россией не расстанусь. Поехать на один-два месяца — с удовольствием“. Этому разговору я не придала большого значения и сделала это напрасно».
Теперь он собирался за границу с другой. Предотъездные события ускоряют ход.
Внутренняя связь с Ниной становится все крепче. Свидетельство тому — стихотворение «Улика», где нечто нездешнее существует рядом с такой простой вещью, как женский волос на плече, замеченный гостем:
По поводу этого стихотворения автором написан самый прозаический краткий комментарий: «7–10 марта. 7 марта была Н. Потом пришел Верховский (поэт и переводчик), читал сонеты и пил чай».
«Нездешнее счастье» — оно существует, пусть в «безвыходном, дремучем сне», но им невозможно пренебречь.
Нюра уже поняла, осознала свое горе, но все еще не может с ним примириться.
Вот авторский комментарий к стихотворению «Покрова Майи потаенной…», полтора месяца спустя: «23–24 апреля днем, под ужасную истерику А. И.» (то есть Нюры). Довольно страшная картинка: рыдает женщина, которую поэт собирается оставить, а он, видимо, все уже сказав и не желая слушать все повторяющиеся обвинения, сидит и пишет стихи, и уходит в это занятие с головой — стихи получаются совсем неплохие.
А 30 апреля он вместе с Нюрой последний раз в театре, на любимой с детства «Жизели», в результате чего написаны стихи, которые уже цитировались, и автокомментарий к ним: «1 мая, утром в постели, больной, под оглушительный „Интернационал“ проходящих на парад войск. Накануне был с А. И. на „Жизели“, она плакала все время. Это — мои последние стихи, написанные в России <…>». Речь идет о стихотворении «Жизель».
Уж наверно, Нюра плакала не о судьбе Жизели. «Счастливый домик» рухнул. По-видимому, все уже решено…
Он уехал в Москву устраивать свои литературные дела, но главным образом хлопотать об отъезде за границу, о чем пока Нюре ни слова. 15 мая он пишет из Москвы:
«Анюта, милая, с Белицким все развалилось. Сумский не приехал. Сам он поехал в Петербург, а оттуда за границу.
Копельман книг больше не покупает. „Дельфин“ даст ответ послезавтра <…>. Кажется, с ним тоже ничего не выйдет. Тогда буду хлопотать через Когана в Госиздате, но это вряд ли — не подойдет по направлению. Если и это не выйдет — буду выдумывать еще ч<то>-ниб<удь> (Речь идет о судьбе сборника „Тяжелая лира“. — И. М.).