Упреки твои мне болезненны, но я знаю, что все происходящее неизбежно и ведет к благу — твоему и моему. Совесть моя чиста, а как болит по тебе душа — ты все равно не поверишь. Знай одно: навсегда ты мне будешь дорога, этого не поймет никто. Не знаю и не верю в твою одинокую старость. Клянусь тебе, ты знаешь, что мои предсказания сбываются: мы еще будем такими друзьями, так будем духовно близки, как, к сожалению, не были никогда. Ты уже растешь, с болью, да, — но растешь, вижу это по твоим письмам.
Никогда не упрекай меня во лжи. Если и лгу, так только „во спасение“, с болью и мукой, которую видит Господь, в которого, жестокого и благого, верую навсегда и крепко. Знаю, Он не оставит тебя.
Целую. Владя <…>».
В Москву приезжает Нина Берберова. Они хлопочут о командировке, о заграничных паспортах. Решение об отъезде принято, но еще неизвестно, выпустят ли. Но разрешение на длительную командировку выхлопотать удается с помощью Балтрушайтиса и Луначарского. Николай Чуковский писал в воспоминаниях, что Ходасевич прекрасно уживался с советской властью, сотрудничал с ней. И уезжал, чтобы избавиться от Анны Ивановны. Возможно, желание порвать все разом, что так трудно давалось ему тут, на месте, круто повернуть всю жизнь — и было. Но не только оно одно. И все же сам для себя он уезжает как бы неокончательно — он все еще надеется вернуться. «Ходасевич сказал мне, что перед нами две задачи: быть вместе и уцелеть», — писала потом Берберова.
И все же в глубине души он уже понял, что быть поэтом, каким он был и есть, здесь невозможно, да и с советской властью он никогда не «сотрудничал», а лишь зарабатывал себе на хлеб самыми невинными способами, никогда не продавая свою «тяжелую лиру». Хотя сборник под этим названием был все же впервые напечатан еще в России, в Госиздате (такое еще было тогда возможно), уже после его отъезда — видимо, он даже не успел прочесть корректуру.
Это был лучший из его сборников, вышедших в России. Он сам чувствовал это, чувствовал его весомость, его тяжесть и легкость. Название отражало это. Вся книга была как порыв в другой мир, в который не прорваться, пока не прорваться, но душа иногда уже почти там. Как у Тютчева:
Это состояние тяжело даже поэту:
Болезненно, мучительно идет процесс «прорастания крыльев». А многое вокруг, в мире, бесконечно мучает, не дает покоя. Зловещим призраком летит по петербургским улицам автомобиль, пронзающий тьму «белыми ангельскими крылами», а днем, при свете, эти снопы лучей становятся черными и уничтожают то, что попадает в них, оставляя в душе и в мире пробелы, «как бы от пролитых кислот». Другой автомобиль, «взбесившийся», уничтожает мир окончательно, чтобы началось что-то другое:
Но жизнь временами все еще прекрасна, все «хочется еще бродить, / Верить, коченеть и петь»… Она все еще не исчерпала себя, все еще находится в неустойчивом равновесии… Но только очень смелый и трезвый поэт мог с усмешкой сказать о себе: «И твердо знаю, что народу / Моих творений не понять».
Сборник «Тяжелая лира» был переиздан через год в Берлине Зиновием Гржебиным. Ходасевич добавил в него еще пять новых стихотворений (из них только три написаны уже в Европе) и иначе расположил стихи. На «Тяжелую лиру» отозвались рецензиями очень многие. Лучшие рецензии написал Андрей Белый — на оба издания. Первая называлась «Рембрандтова правда в поэзии наших дней (О стихах В. Ходасевича)» («Записки мечтателей». 1922. № 5), вторая — «Тяжелая лира и Русская лирика» («Современные записки». 1923. XV). Писали о его новом сборнике Валерий Брюсов, Всеволод Рожественский, Марк Слоним, Глеб Струве, Роман Гуль (под псевдонимом Эрг). Николай Асеев написал в «Лефе» (1923. № 2): «О зловещих шопотах „пифийских глаголов“ г. Владислава Ходасевича нам уже приходилось писать <…>. Нет смысла доказывать, что дурнорифмованным недомоганиям г. Ходасевича не помогут никакие мягкие припарки».