Пока что — эйфория от этой жизни, от ощущения свободы, от постоянных общений и чтения стихов, от того, что пока еще есть деньги. Все — словно на каникулах. Долго ли эти каникулы продлятся?
Мысли о Нюре, о ее судьбе — все время с Ходасевичем. Он пишет ей постоянно, уверяет, что все будет в их жизни лучше, легче, посылает деньги и вещи («Оказывается, выгоднее посылать вещи, а не деньги. Но никто не соглашается возить», — напишет он позже). И стихи. 6 августа 1922 года он пишет ей из Берлина — это ответ на ее первое письмо за границу:
«Анюточка, милая, дорогая, письмо твое — тяжкое, но как я рад получить его! У меня нынче праздник. Я не буду сейчас оправдываться, просить прощенья.
Надо написать много делового, в другой раз напишу еще.
Да наградит тебя Бог за то, что ты согласилась брать посылки и деньги.
<…> …Перед всеми людьми и перед самим Господом (хоть ты и говоришь, что имя Его кощунство в моих устах) я навсегда знаю одно то хорошее, что было и чем я тебе обязан. <…>
Только теперь я смогу работать, а то был в ужасном состоянии. Буду посылать что придется: деньги или посылки. <…>
Умоляю писать, письма нумеруй. <…>
Теперь примусь писать изо всех сил, у меня есть, зачем это делать».
Нюра по-прежнему ведет в России, насколько это пока удается, его литературные дела. Он посылает ей новые стихи, перевод поэмы Саула Черниховского «Свадьба Эльки».
14 сентября Ходасевич пишет Нюре из Берлина:
«Здесь ужасающий кризис вообще, а типографский в особенности. Закрываются во множестве издания… <…> Гонорары по сравнению с Россией ничтожные. За лист прозы Толстой мечтает получить по 10 тысяч (60 млн) — и никто ему этого не даст. Дают по 5, т. е. по 30 млн, т. е. вдвое меньше, чем в России. Казалось бы, это дает возможность печатать больше, но и это время кончилось. Толстый роман пристроить становится очень трудно, т. к. здешняя публика русская — сволочь, не читающая ничего — или Аверченко, Тэффи и т. п. Серьезной литературой она не интересуется. Стихов не читает никто. Мне платят по 15–20 марок за стих, т. е. от 90 до 120 тысяч на наши деньги. <…> Я продал Тяжелую лиру Гржебину. Выйдет — пришлю сейчас же, как и 3-е издание Счастливого домика.
Стихов новых пока нет».
19 октября Ходасевич поздравляет Анну с днем рожденья и пишет, что ее письмо его «озадачило»:
«Что „бесчеловечного“ могла ты найти в моем „человеческом“ письме? Что значит „если это опять только слова“? Да по-моему, „слова“, т. е. внутреннее отношение человека к человеку, — самое важное и единственно реальное, что у нас есть (Таково отношение поэта к словам, стоит вспомнить аналогичное высказывание Марины Цветаевой. — И. М.). Я уже писал тебе, что никогда не забуду того хорошего, что было между нами. <…>
Да, моя командировка кончается 8 декабря. Да, мне сейчас предлагают работу, которая обеспечит меня (Речь идет, по-видимому, о журнале „Беседа“. — И. М.) еще на 6 месяцев и внутренне мне очень желательна. Кроме того, не знаю, что мне делать сейчас в России, как я могу там заработать. Ты знаешь мое отношение к Сов. Власти, ты помнишь, как далеко стоял я всегда от всякой белогвардейщины. И здесь я ни в какой связи с подобной публикой не состою, разные „Рули“ меня терпеть не могут, — но в России сейчас какая-то неразбериха. Футуристы компетентно разъясняют, что я — душитель молодых побегов, всего бодрого и нового. <…>
У меня есть уверенность, что моя мистика будет понята, как нечто дурное, и тогда мне в России житья не будет, печатать меня не станут, — я окажусь без гроша. А спорить и оправдываться я не стану, насильно быть милым — унизительно. Я к Сов. Вл. отношусь лучше, чем те, кто ее втайне ненавидят, но подлизываются. Они сейчас господа положения, надо переждать, ибо я уверен, что к лету все устроится, т. е. в Кремле сумеют разобраться, кто истинные друзья, кто — враги. (Может быть, эти слова писались с расчетом на прочтение письма „лишними“ глазами, цензурой. „Цензура читает все письма“ — в одном из следующих. — И. М.)
Тогда и поднимется вопрос о моем возвращении, — вопрос, который осложняется тем, как сложатся наши отношения. Надеюсь, что мы с тобой сумеем ужиться в Петербурге, т. е. ты найдешь простой и нужный тон по отношению к Нине, а она, конечно, за это ручаюсь, сумеет по отношению к тебе проявить достаточно и уважения, и такта, и понимания того, чем я тебе обязан. Но вот я боюсь, что и это письмо ты назовешь предательством. — т. е. ты как будто думаешь, что всякое мое душевное, простое, ласковое слово есть ложь. Ты уверена, что я должен тебя ненавидеть, а я опять и опять говорю, что отношусь к тебе с большой нежностью, и никакого тут нет издевательства».