Он положил руку мне на голову. Смешно подумать, сколько есть людей, которые кладут свою руку мне на голову. Им это идет на пользу.
– Если мадам Роза придет в сознание до отъезда, передай ей, что я ее поздравляю.
– Хорошо, я скажу ей «мазлтов».
Доктор Кац посмотрел на меня с гордостью.
– Ты, наверное, единственный араб на свете, говорящий на идише, малыш Момо.
– Да, митторништ зорген.
На случай, если вы не знаете еврейского, у них это означает: «жаловаться не на что».
– Не забудь сказать мадам Розе, как я за нее рад, – повторил доктор Кац, и я последний раз о нем упоминаю, потому что такова жизнь.
Мосье Заом-старший вежливо ожидал его у двери, чтобы спустить вниз. Мосье Валумба и его племяши уложили мадам Розу в чистую постель и тоже ушли. А я так и остался сидеть со своим зонтиком Артуром и с пальто и все глядел на мадам Розу, лежавшую на спине наподобие огромной перевернутой черепахи, которая для этого не предусмотрена.
– Момо…
Я даже головы не поднял.
– Да, мадам Роза.
– Я все слышала.
– Я знаю, я сразу увидел, как только вы на меня посмотрели.
– Значит, я уезжаю в Израиль?
Я ничего не ответил, только опустил голову еще ниже, чтобы ее не видеть, потому что нам было больно смотреть друг на дружку.
– Ты правильно сделал, малыш Момо. Ты мне поможешь.
– Конечно же, я помогу вам, мадам Роза, но только не прямо сейчас.
Я даже поревел немного.
У нее выдался хороший день, и она выспалась, но назавтра к вечеру все стало еще хуже: заявился управляющий, потому что мы уже много месяцев не платили за жилье. Он сказал, что стыдно держать в квартире старую больную женщину без никого, кто бы о ней заботился, и что ее из гуманитарных соображений надо отдать в приют. Это был плешивый толстяк с глазами доносчика, и он ушел, напоследок пригрозив, что позвонит в больницу для бедных по поводу мадам Розы и в Общественное призрение – по поводу меня. И его кустистые усы при этом мерзко так шевелились. Я кубарем скатился по лестнице и догнал управляющего, когда тот уже зашел в кафе мосье Дрисса, чтобы звонить. Я сказал ему, что завтра приезжают родственники мадам Розы, чтобы увезти ее в Израиль, и я уеду вместе с ней, так что он может забирать свою квартиру назад. Тут у меня возникла гениальная идея, и я добавил, что родственники мадам Розы заплатят ему за те три месяца проживания, что мы ему должны, а больница – та ни гроша не заплатит. Клянусь вам: те четыре года, что я заполучил, здорово чувствовались, и теперь я очень быстро приучался думать как надо. Я даже пообещал ему, что если он поместит мадам Розу в больницу, а меня – в Призрение, то будет иметь дело со всеми евреями и арабами Бельвиля за то, что помешал нам возвратиться на землю наших предков. Я выложил ему полный набор, пригрозив, что ему кое-что отрежут и запихнут в пасть, как это всегда делают еврейские террористы, а хуже этого ничего быть не может, если, конечно, не считать моих арабских братьев, которые сражаются за право распоряжаться собственной судьбой и возвратиться к себе на родину, и если он свяжется с мадам Розой и со мной, то будет иметь дело с еврейскими и арабскими террористами вместе взятыми, и пусть тогда пеняет на себя. Все на нас смотрели, и я страшно собой гордился, я и вправду был в своей лучшей олимпийской форме. Мне даже хотелось прикончить этого типа, в таком я был отчаянии, и никто в кафе меня еще никогда таким не видел. Мосье Дрисс, который тоже слушал все это, посоветовал управляющему не встревать между евреями и арабами, потому что это может дорого ему обойтись. Мосье Дрисс тунисец, но арабы у них там тоже есть. Управляющий побелел, как лист бумаги, и сказал, что он просто не знал про то, что мы возвращаемся на родину, и первый будет этому рад. Он даже спросил меня, не хочу ли я чего-нибудь выпить. Меня впервые угощали выпивкой, как мужчину. Я заказал кока-колу, сказал им «привет» и поднялся на свой седьмой. Больше нельзя было терять ни минуты.
Мадам Розу я нашел в состоянии помрачнения, но потом заметил, что она боится, а это признак разума. Она даже проговорила мое имя, словно призывала меня на помощь.
– Я здесь, мадам Роза, я здесь…
Она силилась что-то сказать, и губы ее шевелились, голова тряслась, и она прилагала все усилия, чтобы быть человеческой личностью. Но единственное, к чему это привело, – что глаза ее еще больше округлились, рот раскрылся, и она сидела, положив руки на подлокотники кресла, и глядела перед собой так, словно уже слышала сигнал к отправлению.
– Момо…
– Будьте покойны, мадам Роза, я не позволю, чтобы из вас в больнице сделали чемпионку мира среди овощей.
Не помню, говорил ли я вам, что мадам Роза постоянно хранила под кроватью портрет мосье Гитлера и когда дела шли хуже некуда, она вытаскивала его, смотрела, и все сразу казалось куда лучше. Я достал портрет из-под кровати и сунул его мадам Розе под нос.
– Мадам Роза, а мадам Роза, поглядите-ка, кто это…
Надо же было как-то ее встряхнуть. Она еле заметно вздохнула, увидев перед собой физиономию мосье Гитлера, сразу его узнала и даже издала вопль; это ее совершенно оживило, и она попыталась встать.
– Поторопитесь, мадам Роза, нужно быстрее уходить…
– Они едут?
– Нет еще, но нужно уходить отсюда. Мы едем в Израиль, помните?
Тут она заработала как часы, потому что в старых людях самое сильное – это воспоминания.
– Помоги мне, Момо…
– Потихоньку, мадам Роза, время у нас есть, от ваших звонка еще не было, но здесь оставаться больше нельзя…
Пришлось мне попотеть, ее одеваючи, а она вдобавок еще пожелала и красоту навести, и я держал перед ней зеркало, пока она красилась. Понятия не имею, почему ей вздумалось надеть на себя все самое лучшее, но с женственностью не поспоришь. У нее в шкафу валялась куча шмоток, ни на что не похожих, которые она покупала на Блошином рынке, когда у нее водилась монета, но не для того, чтобы их надевать, а чтобы мечтать над ними. Единственной вещью, в которую она смогла влезть вся целиком, оказалось ее кимоно японской модели с птицами, цветами и восходящим солнцем. Оранжево-красное. Еще она надела парик и пожелала посмотреться в большое зеркало, что в шкафу, но я не дал, так было лучше.
Было уже одиннадцать вечера, когда мы сумели наконец выйти на лестницу. Никогда бы не поверил, что она вообще сможет туда добраться. Я и не подозревал, сколько в мадам Розе еще оставалось сил, – их ей хватило, чтобы заползти умирать в свое еврейское логово. А я-то никогда в это логово не верил! Я никак не мог взять в толк, зачем она его устроила да еще время от времени спускалась туда, усаживалась, осматривалась по сторонам и дышала. А вот теперь до меня наконец дошло. Я тогда еще недостаточно пожил на свете, чтобы набраться опыта, и даже сегодня, когда я все это вам рассказываю, я знаю, что как бы тебе все ни осточертело, а все равно всегда приходится еще чему-то поучиться.
Автомат освещения работал из рук вон, и свет всю дорогу гас. На пятом этаже мы наделали шуму, и мосье Зиди, который приехал к нам из Уджды [17], высунулся посмотреть. Когда он узрел мадам Розу, то замер с разинутым ртом, словно никогда в жизни не видел японского кимоно, и проворно захлопнул за собой дверь. На четвертом мы наткнулись на мосье Мимуна, который торгует земляными орехами и каштанами на Монмартре и скоро воротится к себе в Марокко, вот только сколотит состояние. Он остановился, поднял глаза и спросил:
– Что это, о Господи?
– Это мадам Роза в Израиль уезжает. Он призадумался, потом еще подумал и снова полюбопытствовал все еще испуганным голосом:
– А почему они ее так вырядили?
– Не знаю, мосье Мимун, я не еврей.
Мосье Мимун глотнул воздуха.
– Я знаю евреев. Они так не одеваются. Никто так не одевается. Это немыслимо.
Он достал платок, утер лоб, а потом помог мадам Розе спуститься, потому что видел, что для одного мужчины это чересчур. Внизу он пожелал узнать, где ее багаж и не простудится ли она в ожидании такси, и даже рассердился и принялся ворчать, что никто, дескать, не имеет права везти куда-то женщину в подобном состоянии. Я посоветовал ему подняться на седьмой и высказать все родственникам мадам Розы, которые сейчас как раз пакуют чемоданы, и он ушел, сказав, что последнее, чего бы ему хотелось, так это провожать евреев в Израиль. Мы остались внизу одни, и надо было поторапливаться, потому что до подвала оставалось еще целых полэтажа.