— Нет, — сказал он. — Дело, может быть, не только в другом мужчине. Но, если это так, почему ты не спросишь меня, не хочу ли я ехать с тобой?
— Тебя?
Не то, — подумал он, — опять не то! Зачем навязываться?
— Оставим это, — сказал он.
— Я не хочу ничего брать с собой, Борис, — продолжала она.
— Я тебя люблю; но не хочу ничего брать с собой.
— Хочешь все забыть?
Снова не то, — думал он с отчаянием.
— Не знаю, — сказала Лилиан подавленно. — Но я ничего не хочу брать с собой. Это невозможно. Не усложняй мне все!
Он замер на мгновение. Он знал, что не должен отвечать, и все же ему казалось страшно важным объяснить ей, что жить им обоим недолго и что когда-нибудь, когда у нее останутся считанные дни и часы, самым дорогим для нее будет то время, которым она сейчас так пренебрегает; и тогда она придет в отчаяние от того, что бросалась временем, и будет вымаливать, быть может на коленях, ниспослать ей еще один день, еще час того, что теперь кажется ей скучным благополучием. Но он знал также и другое, что было еще ужаснее: если он попытается объяснить ей это, все, что он скажет, прозвучит сентиментально.
— Прощай, Лилиан, — сказал он.
— Прости меня, Борис.
— В любви нечего прощать.
Он улыбался.
У Лилиан не было времени собраться с мыслями; явилась сестра и позвала ее к Далай-Ламе.
От профессора пахло хорошим мылом и специальным антисептическим бельем.
— Я видел вас вчера вечером в горной хижине, — начал он холодно.
Лилиан молча кивнула.
— Вы знаете, что вам запрещено выходить?
— Конечно, знаю.
Бледное лицо Далай-Ламы приобрело на секунду розоватый оттенок.
— Значит, по-вашему, все равно, подчиняетесь вы этому или нет. В таком случае мне придется просить вас оставить санаторий. Быть может, вы подыщете себе другое место, которое будет больше соответствовать вашим вкусам.
Лилиан ничего не ответила; ирония Далай-Ламы обезоружила ее.
— Я говорил со старшей сестрой, — продолжал профессор, который воспринял ее молчание как выражение испуга. — Она мне сказала, что это уже не в первый раз. Она вас неоднократно предупреждала. Но вы не обращали внимания. Подобные вещи подрывают нравственные устои санатория…
— Понимаю, — прервала его Лилиан, — я покину санаторий сегодня же вечером.
Далай-Лама был ошарашен.
— Это не так уж спешно, — ответил он, помедлив. — Вы можете обождать, пока не подыщете себе что-нибудь другое. А может, вы уже подыскали?
— Нет.
Профессор был несколько сбит с толку. Он ожидал слез и просьб еще раз попытаться простить ее.
— Почему вы сами разрушаете свое здоровье, фрейлейн Дюнкерк? — спросил он наконец.
— Когда я выполняла все предписания, мне тоже не становилось лучше.
— Разве можно не слушаться только потому, что вам вдруг стало хуже? — сердито воскликнул профессор. — Это глупость, гибельная для вас! — продолжал бушевать Далай-Лама, считавший, что, несмотря на суровую внешность, у него золотое сердце. — Выбросьте эту чепуху из вашей хорошенькой головки!
Он взял ее за плечи и тихонько встряхнул.
— А теперь идите к себе в комнату и с нынешнего дня точно выполняйте все предписания.
Движением плеч Лилиан освободилась от его рук.
— Я все равно нарушала бы предписания, — сказала она спокойно. — Поэтому я считаю, что мне лучше уехать из санатория.
Разговор с Далай-Ламой не только не испугал ее, но, наоборот, укрепил ее решимость. Он, как ни странно, уменьшил ее боль за Бориса, потому что у нее вдруг не оказалось выбора. Она почувствовала себя так, как чувствует себя солдат, который после долгого ожидания получил наконец приказ идти в наступление. Пути назад не существовало. Неотвратимое уже стало частью ее самой, подобно тому как приказ о наступлении уже содержит в себе и солдатскую форму, и грядущую битву, и, быть может, даже смерть.
— Не создавайте лишних хлопот, — бушевал ДалайЛама, — ведь здесь нет другого санатория, куда же вы денетесь?..
Он стоял перед ней, этот большой и добрый бог санатория, становясь все нетерпеливей: он предложил ей уехать, а эта упрямая кошка поймала его на слове и ждет, чтобы он взял его обратно.
— Наши правила — а их совсем немного — установлены в ваших же интересах, — горячился он. — До чего бы мы докатились, если бы в санатории царила анархия?! А как же иначе? Ведь здесь не тюрьма, или вы другого мнения?
Лилиан улыбнулась.
— Я согласна с вами, — сказала она. — Теперь я уже не ваша пациентка. Вы можете опять говорить со мной как с человеком. А не как с ребенком или с арестантом.
Чемоданы были упакованы. Уже сегодня вечером, — думала Лилиан, — горы будут далеко позади. Впервые за много лет ее охватило чувство безмерного, смутного ожидания — она ждала не чего-то несбыточного, не чуда, которого надо дожидаться годами, она ждала того, что произойдет с ней в ближайшие несколько часов, Прошлое и будущее пришли в неустойчивое равновесие; Лилиан чувствовала не одиночество, а отрешенность от всего. Она ничего не брала с собой и не знала, куда едет.
Она боялась, что Волков придет опять, и в то же время желала увидеть его еще раз. Вдруг за дверью послышались царапанье и тихий лай. Лилиан открыла. В комнату вбежала овчарка Волкова. Собака любила ее и часто приходила без хозяина, но сейчас Лилиан решила, что Борис с умыслом послал к ней собаку. Однако Волков не появлялся.
Закрыв дверь, она кралась по белому коридору, как вор, пытающийся скрыться. Она надеялась незаметно прошмыгнуть через холл, но старшая сестра поджидала ее у лифта.
— Профессор велел еще раз передать вам, что вы можете остаться.
— Спасибо, — сказала Лилиан и пошла дальше.
— Будьте благоразумны, мисс Дюнкерк. Вы не знаете, в каком вы состоянии. Сейчас вам нельзя менять климат. Летом — может быть…
Лилиан продолжала идти.
Несколько человек, сидевших за столиками для игры в бридж, подняли головы; больше в холле никого не оказалось — в санатории был мертвый час.
Борис не пришел. Хольман стоял у выхода.
— Если уж вы непременно решили ехать, то поезжайте хотя бы по железной дороге, — сказала старшая сестра.