– Во многих видах, Николай Эрнестович, я вас уже видела, а вот таким… домашним представить себе, пожалуй, не смогла бы.
Он бережно положил тебя, сладко уснувшую, в кровать, сел на детскую табуретку и сказал тихо:
– Если бы вы знали, как остро тоскую я иногда по детям, семье…»
В 1905 году Баумана убили.
Похороны его превратились в огромную демонстрацию рабочих, революционного студенчества, многих тысяч честных людей. Полиция запретила хоронить его с музыкой, но музыка и революционные песни то и дело «вспыхивали». Илья Сац с товарищами по консерватории организовал невидимый оркестр. Один скрипач стоял у подъезда, другой в воротах, кто-то сидел у открытого окна за роялем, дома.
Никакого «сборища» музыкантов не было, но когда тело Николая Эрнестовича проносили по переулку, вдруг зазвучал траурный марш Шопена в исполнении невидимого оркестра. Илья Сац дирижировал им, стоя на крыше, за трубой двухэтажного дома. Полицейские метались по переулку, но ничего не могли понять… Отдельные выходившие из домов люди с футлярами для музыкальных инструментов не давали основания для ареста.
Первая гастроль
Меня иногда спрашивают, когда я в первый раз выступала в театре. Смеяться не будете? – Когда мне было всего около года.
Как это произошло?
Отец закончил свое музыкальное образование, получил диплом «свободный художник» и, не знаю уж как, оказался в имении Антона Павловича Чехова. Наслаждался уединением, да и с деньгами, верно, было совсем туго. Слишком свободны были многие свободные художники тогда от возможности применить свои силы. Но времени отец не терял. Вот строчки из письма к моей маме:
«…Я стал писать, писать много и легко. Прорвалась какая-то плотина, какой-то нарыв, более десяти лет мучивший меня…
За четыре дня я написал три части сонаты, два романса, штук семь начал без конца, четыре конца и одну середину… Но не в этом дело… до сих пор написанное я посвящал то Шопену, то Мендельсону и чаще всего Григу.
Но… среди томных септим Шопена, секст Мендельсона, грустно-игривых уменьшенных квинт Грига мне чудятся и прорываются иные, мои звуки. Хочется сблизить гармонии, не надо секст, и квинтами и терциями уж много сказано, нет, мне хочется говорить секундами, большими, увеличенными и, наконец, малыми. Ах, малая секунда!
Ведь это сближение, почти унисон! И какой мучительный диссонанс в этом «почти!»»
Но уединенная работа на «глубокой волне» прервана: письмо из студии. Письмо за письмом, наконец, телеграмма:
К. С. Станиславский предлагает Илье Сацу написать музыку к драме М. Метерлинка «Смерть Тентажиля», которую ставит в Студии на Поварской режиссер Всеволод Мейерхольд.
Кто подсмотрел композиторское дарование Ильи Саца, кто рассказал о нем Станиславскому? Педагоги консерватории? Вряд ли. Может быть, участники его импровизаций на вечеринках, кто-то из писателей или артистов…
Отец польщен. Едет для личных переговоров в Москву. Вот отрывок из его письма к матери.
«Пришелся ко двору. Предлагают заведовать музыкальной частью (оркестр, хор).
Посылаю тебе рапорт Мейерхольда Станиславскому. Вот он:
«Пьеса: «Смерть Тентажиля»
Беседа вторая.
Начало в 7 ч. Окончание в 10 1 /2 часов.
Замечания: выправляется текст ролей. Потом снова беседа, которая сильно подожглась присутствием молодого композитора «из новых» Ильи Саца, который экспромтом принимает самое горячее участие в беседе. И странно, не имея никакого предварительного разговора со мной, он высказывает те же взгляды на душу метерлинковского творчества.
Устанавливается:
Уметь отделяться от старых авторитетов: Бетховен хорошо, не-Бетховен тоже хорошо, потому что «я». Надо уметь дерзать, не идти по проторенной дороге. Глубоко верить в силу того, что «я» каждого из нас может сказать. Пускай пока будет не то новое, чем то старое.
Не могу передать на бумаге всей прелести нерва, каким жила труппа в этот вечер, но в их сердцах я, наконец-то, подсмотрел то биение, какое послужит нашему благополучию. В добрый час!
Вс. Мейерхольд 13 июня 1905 г.» [5]
Для отца уже нет дней и ночей. Он отдается новому делу весь, без остатка.
В театре без любви к коллективному не создашь настоящего. Днем – репетиции, ощущение биения творческого пульса каждого исполнителя, общение с режиссером, художником, все большее проникновение в мысли автора, а ночи… «бессонные, с широко открытыми во тьме глазами». (По его же воспоминаниям.)
Он не допускает проторенных троп в своем творчестве, большая цель требует поисков новых звучаний, той же психологической правды, достоверности, которую он ощущает в действии. «Все не то. Проклятое « не то». Видно, мое желание писать свое – просто зуд черепахи, тянущейся к небесам из болота… Подхожу к роялю, и стоны отчаяния не находят себе места в этой банальной гамме из полутонов, в этом салонно слащавом ударе молотка по струнам… Ветер воет в трубе, хлопает ставень, заплакала старая дверь на ржавых петлях… Конечно, музыка не этот ряд белых и черных зубов, расставленных в порядке, как городовые.
Зачем нет регистра «ветер», который интонирует десятыми тона? Мое переустройство должно начаться с тембров. Надо включить новые оттенки, как смех, шелест, стон, журчание, стук. И тогда я скажу свое – «здравствуй!»…
Музыка создается для оркестра и хора. Композитор нашел хорошие, молодые голоса, певцы рвутся показать силу звука, темперамент, но… зачем все это в «Смерти Тентажиля?!»
«Вы поете, как оперные любовники в голубом трико, а на сцене умирает ребенок… К чему здесь ваша диафрагма?!»
Композитор велит петь хору с закрытыми ртами, присоединяет к оркестру шуршание брезентов, применяет каким-то особым образом трепещущие медные тарелки, ударами воздуха из мехов заставляет звучать гонг и добивается наконец впечатления, которого не забыли до сих пор все, кто присутствовал на этой репетиции.
Но отец никак не может найти кульминацию – внезапный крик почувствовавшего приближение смерти ребенка. На каждой репетиции он ищет новое решение. То одному, то другому инструменту, то хору поручает пробовать вновь и вновь им для этого места написанное – не то… Не то. Не то!
Внезапность, непосредственность правды детского крика – вот то «чуть-чуть», которого ему так не хватало.
Вероятно, я мирно спала в своей кроватке, когда отца вдруг осенило.
Он примчался домой, закутал меня в одеяло, положил в карман бутылочку с моим прикормом и, воспользовавшись тем, что мамы не было дома, помчался назад на генеральную репетицию.
Справа около дирижерского пульта он составил два кресла, положил туда меня в одеяле, пробормотав музыкантам, что жены нет дома, дочку нельзя оставить одну, а лежать она будет тихо, так как ее жизнь в музыке началась со дня рождения и даже значительно раньше.
Музыканты были заняты генеральной и не обратили на это, конечно, никакого внимания.
Сцена ужаса подошла как раз к десяти – началу одиннадцатого. В это время мне полагалась овсянка из бутылочки. Говорят, я проснулась и лежала совсем тихо во время игры оркестра, пения хора и шуршания брезентов. Когда дошло до места «ужаса маленького Тентажиля», левой рукой продолжая дирижировать, правой отец поднес к моему рту бутылочку и, не успела я глотнуть, выдернул ее обратно.
С таким предательством я тогда еще не была знакома – заплакала, закричала на полную мощь, а в нужном месте затихла, так как мне дали мою овсянку.