Я представилась, отдала письмо. Он приблизил свое лицо к моему и стал меня беззастенчиво рассматривать. Потом отошел на шаг и сказал:
— А ты ничего… Так что у тебя? Рассказывай!
В двух словах я выложила суть дела, умоляя его прооперировать Виктора в их клинике. И вдруг странный вопрос:
— А как ты считаешь, твой муж хороший писатель?
— Очень.
Он рассмеялся и сказал:
— Ну, ты прямо как Мэри Хемингуэй. Помню, были мы с женой у него в гостях на Кубе, так эта Мэри тоже сказала, что ее муж лучший писатель в мире…
И Вишневский начал свой монолог, который длился не менее часа. Рассказал, как однажды поехал в Латинскую Америку на симпозиум и увидел у нашего посла жену, бывшую певицу оперного театра. Какая она была красивая, и вообще замечательная, и спортсменка, и как в одно мгновение скончалась на теннисном — корте…
Он говорил, говорил, а я разглядывала его необычный кабинет, похожий на зал, уставленный какими-то экзотическими предметами. Тут были и скульптуры, и маски, и экзотические растения, и картины. Стоял белый рояль, а на нем клетка с попугаем. Оказалось, основная часть вещей — это подарки со всего света. Благодарность светилу за операции. К нему же едут со всего света.
Потом Вишневский сказал:
— Завтра привози своего! Все сделаем. Отдадим в лучшие руки. Ну, пока!
Я протянула руку, благодарила…»
Вишневский не обманул — действительно отдал Драгунского в лучшие руки, то бишь в руки своего сына Александра, которого за глаза в институте называли «Александром Третьим». Операция прошла успешно. Жене писателя потом сообщили, что дело было неважнецкое — если бы еще немного продержали больного дома, то ему грозило заражение крови. После этого Алла прошла в палату, где лежал ее муж. По ее же словам, он был бледный, какой-то жалкий. Таким она его никогда не видела. Когда увидел жену, внезапно заплакал, она тоже не смогла сдержать слез.
Продолжают сгущаться тучи над головой Александра Твардовского. После 23 января он дважды встречался с секретарем С.П. Вороковым, и разговор шел все о том же — о публикации за рубежом поэмы Твардовского «По праву памяти». Воронков требовал, чтобы Твардовский сделал резкое заявление по этому поводу: мол, осуждаю, не согласен и т. д. Твардовский спросил: «Заявление будет опубликовано у нас?» — «Да», — ответил Воронков. На что Твардовский резонно заметил: «Но если заявление без публикации поэмы будет у нас, то это смешно». — «Нет, это не смешно, — продолжал упорствовать Воронков. — Если это дело дойдет до Секретариата ЦК, скандал будет сильный. Будет докладывать не Шауро (В. Шауро — заведующий отделом культуры ЦК КПСС. — Ф. Р.), а сам Суслов (М. Суслов — член Политбюро, главный партийный идеолог. — Ф. Р.). Он встанет и скажет: «За границей опубликована поэма Твардовского. Твардовский же вместо того, чтобы дать оценку этому политическому факту, упрямится и настаивает на публикации этой поэмы в Советском Союзе. Я думаю, что надо указать товарищу Твардовскому», — и… все будет обсуждено за полторы минуты».
Твардовский понимал, что Воронков во многом прав, что жаловаться некуда. Однако уже через несколько дней — в конце января — он все же принял решение написать письмо самому Брежневу. 29 января А. Кондратович записал в своем дневнике:
«А. Т. пришел ко мне со словами: «Знаете, что я вам скажу. Помирать, так с музыкой, так, чтобы все зазвенело. Я решил, что буду писать на самый верх. И я уже набросал письмо, и мне удалось все самые спорные положения сформулировать. При этом я не играю в молчанку и говорю все, что думаю, — и о поэме, и о ее содержании, и о том, что с ней происходит. Я даже о Солженицыне говорю, о том, что его исключение было грубой ошибкой (Солженицына исключили из Союза писателей в 1969 году. — Ф. Р.). Я не поддерживаю его последнего отчаянного письма, но исключение его > было ошибкой и привело лишь к тому, что у нас прерваны все связи с передовой художественной интеллигенцией Запаса, нас там теперь бойкотируют. Я все написал, что думаю. Пусть будет грохот». (Потом, повторяя это у себя в кабинете, он сказал: «Это будет последнее письмо», сказал твердо, и, как у него бывает в моменты сильного напряжения, глаза его побелели и несколько выкатились, уставившись на собеседника, а рука с растопыренными пальцами замерла в воздухе.)…»
Коль речь зашла о Брежневе, то стоит отметить, что в те дни он сам находился не в лучшей ситуации, чем Твардовский. Его генсековская судьба тоже висела на волоске, и он мучительно искал выход из создавшейся ситуации. Что же поставило Брежнева в столь серьезное положение?
В конце декабря 1969 года состоялся очередной Пленум ЦК КПСС (собирались они обычно два раза в год), на котором обсуждались итоги уходящего года. По давно заведенному порядку докладчиком обычно выступал председатель Совета министров (тогда им был Алексей Косыгин), после чего происходили краткие прения. Однако на этот раз многолетний ритуал был нарушен. На декабрьском пленуме вместо кратких прений после выступления премьера с большим докладом выступил сам генсек Брежнев. Его речь содержала резкую критику органов хозяйственного управления, в ней генсек откровенно говорил о плохом состоянии дел в советской экономике. Стоит отметить, что этот доклад так и не был полностью опубликован в печати, и только в главной газете страны «Правде» (13 января) появилась передовица, в которой были изложены основные тезисы доклада.
Как оказалось, ни с кем из ближайшего окружения по Политбюро Брежнев этот доклад не обсуждал и выступил с ним по собственной инициативе. Кое-кого из Политбюро — в частности, Михаила Суслова — подобная смелость генсека здорово напугала. Им показалось, что Брежнев начинает свою собственную игру, целью которой является скорое обновление руководства страной. Естественно, безучастно взирать на то, как Брежнев идет к этой цели, Суслов не собирался. Вскоре после пленума он подготовил специальную записку для членов Политбюро и ЦК, которую подписали Александр Шелепин и Кирилл Мазуров. В этом документе его авторы подвергали критике речь Брежнева на пленуме, называли ее политически ошибочной и вредной. Короче, страсти на политическом Олимпе в те дни разгорелись нешуточные, и каждая из сторон рассчитывала одержать верх над другой на предстоящем в марте пленуме ЦК.
Между тем племянница Брежнева, дочь его родного брата Якова, Любовь Брежнева, в том январе пребывала в хорошем настроении. Причина этого объяснялась просто — вместе с мужем, преподавателем МГУ, и маленьким сыном они наконец-то получили свою первую кооперативную квартиру. И хотя дом был заселен всего лишь на треть, не работал лифт из-за отсутствия электричества, однако откладывать переезд новоселы не стали. Уж слишком давно они мечтали о собственном жилье. В один из тех январских дней в новую квартиру были приглашены гости, в том числе и отец новосела Яков Брежнев. За неимением мебели гости расселись на двух матрасах, а всю закуску разложили на одеяле, расстеленном на полу. Погуляли на славу! Кто-то принес с собой гитару, и после обильного застолья началась вторая часть вечера — песенная. Начали с русских романсов, потом перешли на частушки, а затем и вовсе распоясались и, невзирая на присутствие брата генсека, затянули песни Высоцкого, Галича, Окуджавы. Как вспоминает Л. Брежнева, ее отец чувствовал себя в этой исключительно молодежной компании очень хорошо. По ее словам:
«Отвыкнув от человеческого общения, он жался к нам, искал недостающего тепла, сочувствия и понимания. Мне стало жаль его. Просидел он с нами до двух часов ночи и ушел с неохотой, весь какой-то разглаженный от распиравшего его изнутри счастья. Мы пошли провожать его до машины. Он шел по двору легко, заломив по-русски с шиком шапку, засунув руки в карманы. Таким я и запомнила его на всю жизнь. Возможно, потому, что никогда больше не видела в таком приподнятом настроении…»
На момент получения квартиры Любовь Брежнева была на втором месяце беременности, и этот факт придавал переезду особое звучание. Одно дело родить второго ребенка и приехать с ним в коммуналку, другое — в собственную квартиру. Однако в тот момент, когда племянница генсека находилась на седьмом небе от счастья, Татьяна Егорова, только что потерявшая ребенка, наоборот — страдала. Вот уже несколько дней она лежала пластом в мироновской квартире в Волковом переулке и плавала в реке из слез и молока. Миронов, накупив бинтов, теперь два раза в день перебинтовывал ей грудь, после Чего уходил в ванную и плакал. Ведь несколько дней назад он потерял сына. Пролежав у любимого десять дней, Егорова затем собрала вещи и, пока Миронов был в театре, вернулась к себе в Трубниковский.