Выбрать главу

Необычные свои способности он никогда не выпячивал, даже тщательно скрывал, и в школе тоже держался серой, неприметной мышкой – и не на подхвате, и не в заводилах, и не в стороне, и вместе с тем абсолютно независимо.

Подобный образ жизни давался нелегко. Он никогда не ходил на дни рождения, но и не звал к себе – кислый запах материнской берлоги на первом этаже не располагал к совместным играм. Он бродяжил по городу – в механических мастерских, на рыбной пристани его узнавали, и только, ни с кем не дружил, летом сам ловил рыбу, сам варил себе уху – котелок, банку со специями, ложку стащив при случае из чьей-то лодки.

В кустах у реки он построил шалаш; натаскал туда старых ватников, мягкой ветоши и спал там, на рассвете отправляясь удить. Мать особо не беспокоилась, знала, что, проголодавшись, обязательно придет домой. Ночью он ходил к Андроникову камню за свечными огарками, жег их, и в шалаше всегда вкусно пахло нагретым воском.

С камнем была связана одна из его тайн, пожалуй самая главная. Однажды ночью он пришел, как всегда, за огарками, собрал их, запихал в карман куртки и вдруг сперва почувствовал, а потом только разглядел, что камень не лежит, как ему положено, а чуть парит над землей. Можно было даже просунуть руку в образовавшуюся щель, но он побоялся – вдруг да придавит. Ночь была светлая, с полной высокой луной, глубокая и безлюдная. Он ощупал камень со всех сторон – пальцы скользили по приятной гладкой поверхности, но ничего особенного не зафиксировали. Тогда он без колебаний залез на него, уселся поудобнее посередине, принял любимую свою чуть скрюченную позу, засунул в рот палец в ожидании чего-то необыкновенного и замер, вслушиваясь в тишину. И скоро всем естеством ощутил необъяснимую легкость. Камень слегка покачивался в ночном воздухе. Было не холодно и не жарко, только спокойно – под ногами текла река, и время стало какое-то иное – казалось, прошла минутка, а уже и начало светать, когда камень снова опустился.

Он слез с него, пригнулся – нет, камень прочно покоился на земле. Редкие искорки мерцали из сине-зеленой глубины – Данилка определенно знал, что ночью камень вместе с ним висел над берегом, но, расскажи он об этом кому-нибудь, его б сочли за сумасшедшего.

7

Была у него и другая тайна. Казалось бы, неприхотливый в еде (дома ел грубую пищу, все, что придется, как и когда придется), он постоянно думал о недоступной «красивой» снеди, она преследовала его как злое наваждение, истекающая и манящая. Это был не столько голод, сколько распаляемая зависть, бередящая плоть не меньше посещавших теперь позорных сновидений.

Тяга к точеным формам противоположного пола, недосягаемым и желанным, томила, и этот экстаз, мечты и одновременно болезненный плотский порыв, как гадкий, липучий недуг, заставляли сердце бешено колотиться. Это была форменная истерика – из памяти выплывали цвета, запахи, вкусовые ощущения, причем все вперемешку: и женственность, и целомудренность, и неотразимая порочность, и полуприкрытый взор уверенной в себе старшеклассницы на танцплощадке, и дикий, пустейший хохот, и запредельный запах аммиака из «девчачьей» уборной на втором этаже – малышняцкой, и окончательная одухотворенность лица умершей бабки, несовершенная, исступленная красота бегущих к финишу на школьном стадионе спортсменок, и совсем уже ни к селу ни к городу громоздящиеся образы остро отточенного ножа, снующего по кожаному правилу, и тугие буруны на реке, и горделивый поворот к солнцу влажного тюльпаньего бутона, и нарисованное на картинке в учебнике ухо с его улиткообразным лабиринтом, с бегущими по нему стрелками, указующими путь звуков, и запахи паленого пера, луговой ромашки, мокрой собачьей шкуры, и другое, другое, другое... до беспредельной бесконечности.

Защита от наваждения была одна – он вжимался с силой в подушку, зажмуривал глаза, вызывая всё застящие огненные круги, затыкал пальцами уши и так, погруженный в абсолютный мрак, в неживую тишину, свернувшись калачиком под одеялом, отгонял назойливую, пульсирующую бесовщину.

Это, кажется, было связано с матерью. Как не выносил он запах алкоголя, а он преследовал его всегда, всюду в пропитом доме, так не мог и боялся взглянуть на свое орудие, вырастающее в низу живота. Он прекрасно понимал, чем занимается мать с кавалерами за тоненькой занавеской. Почему-то мать всех их любила, всех называла миленькими, возилась с ними и с грязными, и с пьяными в обездвижку, и с хнычущими, и с нагло-приставучими, знающими одну только цель – выпить и нырнуть голышом в кровать; и почему-то все не задерживались долго, как тогда дядя Коля, приходили-уходили, оставляли после себя обмылки в ванной, не брезговали бриться-мыться этими чужими кусочками и драть щетину уже пользованными лезвиями. Он вырос среди них, их как бы не замечая, но мириться с ними не хотел и не мог.