У Пантюши Соврищева засверкали глаза, а руки стали эластичны, как пружины, и приготовились к жестикуляции.
Сперва тихо и медленно, как бы собираясь с мыслями, заговорил он о халдействе и буддизме и отнесся с большим недоверием к учению Конфуция. Для начала выбрал он форму отрицательную, т. е. говоря, все время говорил: я не буду говорить. Покончив с Востоком, перешел он прямо к греческой философии, подверг сомнению факт существования Сократа, причем как-то незаметно на время перескочил и на проблему о Шекспире. Говоря о Риме, он только презрительно усмехнулся и назвал Цицерона балаболкой. Средневековье назвал изобретением ученых и только презрительно рассмеялся, когда Степан Александрович попробовал напомнить ему о Фоме Кемпийском.
Новая философия? Да, Пантюша Совришев не отрицает значения Канта, хотя он мог бы быть, по его мнению, и посообразительнее. Гегель и Шеллинг, Ну да… Ну и что же? Гегель и Гегель. И ничего особенного. Фихте гораздо бы лучше сделал, если бы вместо того, чтобы заниматься философией, открыл колбасную.
— Ну а Бёркли? — взволнованно прервал его Степан Александрович. — Что скажешь ты о Бёркли?
Пантюша Соврищев, видя, что отступать уже поздно и что надо наконец заговорить о Беркли, собрался было сделать это очертя голову, как неожиданно вагон так тряхнул, что он прикусил себе язык.
— Прости, — пробормотал он, плюя кровью, — ты видишь, я уже не могу говорить.
— Тогда я буду говорить, — произнес Степан Александрович, поудобнее устраиваясь на мешке. — Слушай, Соврищев! Как тебе известно, Бёркли является основателем так называемого гносеологичесќкого идеализма.
Пантюша Совришев презрительно пожал плечами как человек, принужденный выслушать трюизмы.
— Иными словами, — продолжал Степан Александрович, — Бёркли учит, что ты, например, как и все вообще, есть лишь сумма моих восприятий. Камень, лежащий в пустыне и не воспринимаемый никем, не существует. Понимаешь?.. Теперь слушай… (Степан Александрович заговорил шепотом.) Человек, усвоивший это миросозерцание, уже ничего не боится…
Какого черта бояться, например, летящего снаряда, если ты знаешь, что это лишь сумма твоих восприятий?.. Так вот… если внушить это миросозерцание всей русской армии, то… ты понимаешь… солдат перестанет бояться чего бы то ни было… Помнишь, как я, отвернувшись, запустил в тебя селедкой? Это я сделал спокойно, ибо знал, что, поскольку я отвернулся, ты уже перестал существовать.
— Вот в другой раз я запущу в тебя, тогда будешь знать, существую я или нет.
— Все равно ты меня не убедишь в факте своего существования, поскольку я тебя не воспринимаю… Но не в том дело. Для популяризации учения Бёркли я написал брошюрку, доступную для солдата… Вот…
Степан Александрович вынул из чемодана рукопись.
— Называется «Куда делся кошелек, когда Яков уснул». И видишь — простой народный язык: «Шибко любил Яков Богатов деньги, ох, как шибко. Много душ погубил из-за них, проклятых…» — ну, одним словом, идея такая, что, когда Яков засыпает, его любимый кошелек исчезает, ибо некому его воспринимать. Понимаешь? Вот я и хочу добиться свидания с главнокомандующим, пока хотя бы юго-западного фронта, и постараться увлечь его своей идеей. А тогда мы напечатаем книгу в миллионе экземпляров и разбросаем ее по всему фронту… И ты увидишь, что мы создадим новых солдат — солдат-гносеологических идеалистов, которые смеясь будут идти навстречу смерти…
Пантюша Соврищев покачал головой.
Степан Александрович, почувствовав, что его собеседник сомневается в справедливости его идеи, ужасно разозлился.
— Конечно, кретины и пошляки не поймут меня, — проговорил он, швыряя рукопись в чемодан и с треском его захлопывая.
— А тебе, Соврищев, — продолжал он, немного помолчав, — советую впитать в себя эту идею. Ты увидишь, как легко будет тебе жить, когда ты уверишься, что все есть лишь твое восприятие.
— Если я лишь твое восприятие, то за каким дьяволом ты ко мне пристал? — спросил Пантюша Соврищев.
Степан Александрович нахмурился.
— Я так и знал, что ты это скажешь, потому что ты дурак, — сказал он.
Больше они в этот день не разговаривали.
Глава 7
Удивительная дама
Вещевой склад «лилового креста» помещался в офицерских казармах военного городка при городе Лукомиры Подольской губернии.
О, трижды благословенная, зеленокудрая. Южным Бугом перерезанная Подолия! Помню и я твои томлением исполненные, благоуханные летние ночи, древние каменные ограды костела и немножко подальше синагоги, кривые узкие улицы, где так сладостно раздается топот каблучков запоздавшей красавицы. И так отзывчивы, так безотказно добры лукомирские красавицы, что диву дается заезжий иногородец. «Ну вот эта, наверное, пошлет к чертовой бабушке», — думает он, в узком переулке столкнувшись с воскресшей Суламифью. Но воскресшая Суламифь останавливается тотчас же по его трепетному знаку, улыбается так, что у бедняги сердце начинает вертеться волчком, и. подумавши, говорит: «Пойдем, миленький пан, до „Золотого Якоря“, только прошу выдать едну трешницу». И, спрятав зелененькую бумажку в оранжевый чулок (жест, от коего не может не вспениться мозг у самого хладнокровного), прибавляет: «А там хозяйка з вас еще едну трешницу возьмет. Миленький пан, вы дусик!»
И так всегда, ибо воздух в Лукомирах насыщен любовью.
После десятидневного путешествия в товарном вагоне являли приятели вид, страшный для стороннего наблюдателя.
Небритые, облепленные грязью, обезумевшие от постоянных споров со станционными комендантами, они мало походили на свое московское обличье.
Но мысль, что война есть война, а не благотворительный бал, придавала им гордости. Вернее, гордился этим лишь Лососинов. Более слабый Соврищев предпочитал войне благотворительные балы.
— А что, — спросил Степан Александрович у извозчика, — в тихую погоду артиллерия слышна?
Извозчик, должно быть, не понял, ибо ничего не ответил.
Они объехали город по унылой и грязной окраине и выехали на плац военного городка, где солдаты занимались прокалыванием и избиением прикладом соломенного чучела. Два мрачных прапорщика стояли поодаль и то одобрительно, то неодобрительно качали головами.
— Они не подозревают, что я везу им душевное спокойствие, — заметил Степан Александрович.
Здание склада было двухэтажное, кирпичное и весьма чистенькое на вид.
Санитар встретил приятелей на крыльце и молча провел их в большую комнату, где стояли, как в дортуаре, четыре кровати подряд.
Странное зрелище поразило в этой комнате вновь приехавших.
На стуле сидел господин в белоснежной сорочке, синих галифе и божественных сапогах кавалерийского образца.
Он, очевидно, только что побрился, ибо слой пудры покрывал его полное благообразное лицо. Теперь он был занят расчесыванием пробора двумя маленькими жесткими щетками. Стоявший перед ним солдат держал в руках зеркало, как в крестных ходах держат икону. Господин, причесывавший себе волосы, пел:
Et tout cela pour un rien
Qui nous charme qui nous tient
Et qu’on appele l’amour[4].
Худой молодой человек в полосатой пижаме шмыгал вокруг комнаты, изображая катание на роликах, и едва не налетел на Лососинова.
Приятный запах английского табаку и духов Coty был сразу отравлен вонью, исходившей от сапог Степана Александровича и Пантюши. Лососинов в припадке спартанской воинственности нарочно купил самые грубые сапоги.
И худой молодой человек, и тот господин, который совершал туалет, изобразили на лицах разочарование и недовольство.
— Разве нет других комнат? — воскликнул худой. — Здесь все занято.
4 И все это ради пустяка, который нас чарует и не отпускает а который зовется любовью (фр.)
— Две койки свободны, ваше сиятельство, — возразил с некоторой робостью санитар.
— Кой черт свободны!.. А в третьей комнате?