В этом месте рассказ Патриса прервало появление Амели: она вошла в гостиную в пижаме, босиком. Отец уже давно уложил ее спать, но она должно быть проснулась и слышала наш разговор через приоткрытую дверь. Это ничуть не смутило Патриса: он начинал свой рассказ о последних днях Жюльетт в присутствии детей и даже не старался говорить тише. Амели стала перед нами и сказала: «Мне еще тяжелее, чем Кларе и Диане, потому что я с мамочкой не попрощалась, но мне было очень страшно». Патрис спокойно ответил, что хоть она и не поцеловала маму, зато поздоровалась с ней, и самое главное — она была в палате, и мама ее видела. По его тону я понял, что они разговаривают на эту тему уже не в первый раз и, пока он снова укладывал дочь в постель, подумал: «Хорошо, что Амели сумела сформулировать и высказать упрек к самой себе. Впоследствии эта вина не сможет отравить ей жизнь неизвестно откуда взявшимися угрызениями совести». И поскольку у меня были веские основания считать справедливой психоаналитическую вульгату о преимуществе слова над губительными последствиями умолчания, я искренне поздравил Патриса, когда он вернулся в гостиную, с его позицией по отношению к дочерям: все вещи должны называться своими именами.
Посещения закончились, и Патрис остался наедине с Жюльетт. Ей стало немного легче, но ясность мысли не вернулась, вопреки его ожиданиям. Вытянувшись на краю постели, он пытался говорить с женой, угадать ее желания. Он дал ей попить, и Жюльетт удалось сделать пару глотков. В какой-то момент ее грудь заходила ходуном, тело судорожно выгнулось, и Патрис подумал, что ее час пробил, но нет, она не умирала, она мучилась от боли. Небытие засасывало ее, но Жюльетт сопротивлялась. Патрис спросил: «Тебе страшно?» Кивком головы она отчетливо ответила — да. «Погоди, — сказал он, — я помогу тебе. Я сейчас вернусь. Только не волнуйся, я вернусь». Он тихонько поднялся с кровати и пошел в кабинет врача сказать, что пришло время помочь ей уйти. Получасом позже с той же просьбой к тому же врачу обратились и мы с Элен. Врач ответил нам, что этим уже занимаются, а еще раньше Патрису: «Хорошо, подождите меня здесь» и вышел, оставив его в кабинете одного на пять минут, которые показались Патрису вечностью. С отсутствующим взглядом Патрис рассматривал плинтус с облупившейся краской, неоновую лампу, потрескивавшую на потолке в окружении роящейся мошкары, смотрел в темноту за окном, и у него возникло ощущение, что это и есть реальный мир, ничего другого нет, не было и никогда не будет. Когда он вернулся в палату, глаза Жюльетт, до того полуоткрытые, были закрыты. Внезапно он испугался, что за время его краткого отсутствия она впала в кому. Что она могла смутно видеть входящего в палату незнакомца — он что-то сделал, то ли укол, то ли поковырялся с капельницей, это уже не важно — и в полубессознательном состоянии подумать: «Он пришел прикончить меня». Что перед тем, как все погрузилось в темноту, ее последней мыслью могло быть паническое: «Я умираю, а Патриса нет рядом». В последующие дни этот страшный, воображаемый сценарий настолько измучил Патриса, что ему пришлось обратиться к врачу, и тот успокоил его: ничего подобного произойти не могло, поскольку действие дозы морфина длится более часа, и Жюльетт уходила в забытье довольно долго.
Он снова вытянулся рядом с ней, на этот раз устраиваясь поудобнее, почти как дома. Жюльетт дышала ровно и, казалось, боли отпустили ее. Она находилась в том сумеречном состоянии, которое в любой момент могло обернуться смертью, и Патрис сопровождал ее до самого конца. Он шептал ей на ушко нежные слова, касался рук, лица, груди, время от времени осыпал легкими поцелуями. Понимая, что Жюльетт была не в состоянии слышать его голос, чувствовать прикосновения, он был уверен, что ее тело все еще улавливает их, что она уходит в небытие с ощущением чего-то знакомого, окруженная теплотой и любовью. Он был рядом. Он рассказывал ей об их жизни, о том счастье, что она ему подарила; как он любил смеяться вместе с нею, говорить обо всем и даже спорить. Он обещал, что будет всегда заботиться об их девочках, и ей не стоит об этом беспокоиться. Он проследит, чтобы дети одели шарфики и не простудились. Он напевал любимые песни Жюльетт, описывал миг смерти, как ослепительную вспышку, непостижимую волну покоя, блаженное возвращение к состоянию чистой энергии. Когда-нибудь он тоже познает все это и соединится с нею. Слова приходили к Патрису легко, он произносил их очень тихо и спокойно, они околдовывали его самого. Жизнь доставляет боль своим сопротивлением неизбежному, но скоро мучениям, порожденным ею, наступит конец. Медсестра сказала ему: «Те, кто борется за жизнь, умирают быстрее». «Если это тянется так долго, — размышлял он, — значит, Жюльетт прекратила бороться, и то, что еще живет в ней, остается спокойным и заброшенным. Не борись больше, любимая, хватит, пусть все идет своим чередом».