Выбрать главу

Дверь распахнулась. Властным и твердым шагом вошел начальник розыска. Шитые золотом знаки различия поблескивали на воротнике. Васька и шофер вытянулись. Жмакин тоже хотел встать с кушетки, но не смог.

— Здравствуйте, — сказал начальник, — вы Жмакин?

— Так точно, — сказал Жмакин.

— Сейчас придет врач, — сказал начальник. — Мне товарищ Лапшин докладывал о задержании. Вы знаете, кого удалось задержать?

— Не знаю, — сказал Жмакин.

— Этот, в милицейской форме, Карнаухов, иначе «папаша». Очень крупная фигура. Мы его ищем второй год. У нас есть сведения, что он не просто бандит…

Начальник помолчал.

— Вот оно как, — сказал он, протирая стеклышко пенсне. — Большое дело будет. Они вас куда повезли?

— Расстреливать, — сказал Жмакин, — я себе уже и яму копал…

— За Корнюху?

— Так точно.

Опять хлопнула дверь, пришли Лапшин и врач. Лапшин отворил окно. Сырой утренний ветер зашелестел бумагой на столе, одна бумажка сорвалась и, гонимая сквознячком, помчалась к двери. Васька Окошкин ловко поймал ее коленями.

— Вот так, — сказал врач, поворачивая голову Жмакину.

Начальник ушел. Лапшин сел за свой стол и задумался. Лицо его постарело, углы крепкого рта опустились. Окошкин с беспокойством на него посмотрел. Он перехватил его взгляд и тихо сказал:

— Поспать надо, товарищ Окошкин, верно?

— Ничего особенного, — сказал врач, — у него главным образом нервное. Я ему укрепляющее пропишу.

Лапшин пустил врача за свой стол, врач выписал рецепт и ушел. Ушел и шофер. Над прекрасной площадью, над дворцом, над Невой проглядывало солнце. Еще пузырились лужи, еще ветер пригнал легкую дождевую тучку и мгновенно обрызгал площадь, но непогода кончилась, день должен был наступить жаркий, летний.

— Ну, Жмакин, — сказал Лапшин, — поедем по домам.

— Можно, — с трудом ворочая языком, сказал Жмакин.

Вышли на площадь.

Лапшин сел за руль, Жмакин рядом с ним.

— Меня в гараж закиньте, — сказал Жмакин.

— Закинем, — ответил Лапшин.

Ярко-голубыми упрямыми глазами он глядел перед собою на мчащийся асфальт. Легко брякнули доски — автомобиль проскочил разводную часть моста — и понесся мимо Ростральных колонн, мимо Биржи, по переулочкам Васильевского. Все теплее и погожее становилось утро. И все спокойнее делалось на душе у Жмакина.

Несколько дней он провалялся, потом поехал в Лахту. Тут ничего не изменилось. Женька встретил его с визгом, Клавдя засияла и взяла за руку.

— Ну что? — спросил он.

— Ничего, — ответила сна, покачивая его руку. — Кушать хочешь?

Ей всегда казалось, что он голоден или что ему надобно постирать или зашить, заштопать.

— Где пропадал?

— Болел немножко, — сказал он.

Вошли в дом. Тут было прохладно, пахло свежевымытым и полами, чистой отутюженной скатертью. На столе в кувшине стоял коричневый хлебный квас. Жмакин напился, утер рот ладонью и сел как гость.

— Так-то, Клавдинька, — сказал он.

Глаза ее все еще сияли.

— А папаша где? — спросил Жмакин.

— Как где? На работе.

— Это правильно, — сказал Жмакин, — сейчас время рабочее.

О, как приятно было сидеть в этой полутемной комнате и беседовать неторопливым, тихим голосом! О, как приятно быть равноправным и не кривляться, не фиглярничать!

Он вынул папиросу, постучал мундштуком по коробке, закурил и пустил дым к потолку. В общем, он немного еще кривлялся, но очень немного.

— Так вот, Клавдинька, — сказал он, — завтра я права получу. Как-никак, специальность. Паспорт у меня имеется, мне его на квартиру прислали. Значит, послезавтра оформляюсь как шофер. Возьмешь к себе жить?

Она немножко приоткрыла рот и положила свою руку в его ладонь.

— Пойдем запишемся, — сказал он, сжимая се руку, — все честь по чести.

— На какую фамилию? — спросила она.

— Да хоть и на мою, — сказал он. — Моя фамилия теперь ничего, в порядочке.

— Ах ты Жмакин, — сказала она, — ах ты Жмакин, Жмакин.

И засмеялась.

— Чего ржать? — сказал он. — Отвечай на вопрос.

— Ладно, — сказала она.

Вошел Женька с моделью планера в руке. Жмакин поговорил с ним. Потом Клавдя проводила его на станцию.

Вечерело.

Жмакин влез в вагон, помахал Клавде рукою и сел на ступеньку. Поезд шел медленно, паровоз тяжело ухал впереди состава. В вагоне пели ту же песню, что Жмакин слышал давеча в управлении:

Ты лети, лети, лети, лети, Ах, телеграмма, Ах, телеграмма. Через реки, горы, долы, океаны, Ах, океаны Да и моря…

Песня была беспокойная, грустная, щемящая. Перед Жмакиным, подернутые легкой вечерней дымкой, курились болота.

Ты скажи ему, скажи ему, что снова, Скажи, что снова, Скажи, что снова, Я любить его, любить его готова, Любить готова да навсегда, Ты скажи ему, скажи ему…

Загудел паровоз. Мимо неслись белые столбики, болотца, далекий острый парус…

Скажи, что снова…

Жмакин прищурился, глядя вдаль. О чем он думал? О правах, о шоферстве, о том, как он на особой машине в Заполярье пройдет ту тайгу, в которой его когда-то чуть не задрали волки… Или Лапшин… Или Пилипчук…

Ты лети, лети, лети, Ах, телеграмма, ах,…

Что Лапшин?

Он представлял себе глаза Лапшина, ярко-голубые, любопытные и упрямые, и тотчас же чувство благодарности наполнило все его существо.

Опять загудел паровоз.

— Упадете, — сказал Жмакину сверху из тамбура чей-то опасливый бас.

— Ни в коем случае, — сказал Жмакин.

И вновь стал думать напряженно и весело.

Ленинград — Одесса.

1935–1938 гг.