…Жизнь снова потекла своим чередом. Дон Амаро целыми днями пропадал на плантациях. У него заметно прибавилось хозяйственных забот. Война, в которую ввязалось полмира, заставила и моего опекуна, и всех его работников вращаться в каком-то бешеном ритме. Но он не жаловался на усталость, напротив, говорил, что чувствует необычайный подъём: никогда ещё каучук не стоил так дорого, а рабочая сила, благодаря эмигрантам, не была такой дешёвой.
Беженцы потоком ехали со всей Европы. Очень скоро их стало негде размешать, но они собственноручно возводили посёлки по окраинам наших земель и селились там, а к нам нанимались работать за сущие гроши.
…Он приехал вместе с другими переселенцами. Управляющий определил его на конюшню — чистить навоз. Но не прошло и пары дней, как случилось одно происшествие, которое мгновенно подняло его не только в глазах Перейры, но и самого дона Амаро.
Дело было так. Опекун, намереваясь осмотреть купленных недавно лошадей, взял и меня с собой для компании. Мы стояли у загона, ожидая, когда конюх отопрёт нам ворота. И тут раздалось дикое ржание, и на нас понеслась густая туча пыли. Приоткрытый было вольер тут же заложили толстыми жердями, чтобы жеребец не вырвался на волю. Он промчался мимо нас, сотрясая копытами землю. И начал выписывать по загону бешеные круги. К нему с арканом устремился конюх. Но петля лишь просвистела мимо его шеи. Другие попытки были такими же неудачными.
В эту минуту из-под навеса выбежал новый работник. Перехватив у конюха аркан, он ловко, в первого же раза накинул его на взмыленную шею коня. Тот с гневным хрипением взмыл на дыбы и начал рваться изо всех сил. Но мужчина крепко держал натянутую верёвку. Непокорное животное, задыхаясь, делало отчаянные попытки высвободиться. И, наконец, в изнеможении рухнуло наземь. Новый работник поднял его ударами хлыста, а потом невозмутимо надел на него шоры и седло. Покорённый жеребец дрожал мелкой дрожью.
Дон Амаро зааплодировал.
— Хорошая работа, парень! — он жестом велел ему подойти. — Как тебя зовут?
Оттирая со лба пот, к нам приблизился высокий темноволосый мужчина. На нём были стоптанные сапоги, рваные штаны и пожульканная фетровая шляпа, но держался он с завидным достоинством, а зелёный шейный платок, вздыбившийся из-под ворота белой холщовой рубахи с широкими рукавами, завязанной узлом на поясе, и вовсе придавал ему щеголеватый вид. Прищурив глаз от слепящего солнца, он с сильным нездешним акцентом проговорил:
— Рамон Касарес, сеньор. Я из Каталонии[34].
Опекун одобрительно кивнул.
— С этого дня назначаю тебя главным конюхом. Справишься?
Рамон Касарес снисходительно ухмыльнулся:
— До войны я был матадором.
В это мгновение он посмотрел на меня…
«…Любовь — это то, что станет твоей бессонницей», — сказал однажды дон Амаро. Он оказался прав. Увидев Рамона Касареса, я потеряла сон…
…Необратимое, парализующее и ускользающее чувство. Оно накидывается на тебя, как ночной кошмар на спящего ребёнка, захватывает и подчиняет своей воле, а потом вдруг в один миг пропадает; поутру ты оглядываешься по сторонам, видишь в углах комнаты лишь обычные предметы, утратившие с первыми лучами солнца свою колдовскую пугающую силу, и сбрасываешь сковавшее тебя оцепенение. Но где-то в глубине подсознания навечно поселяется крошечный призрак, оставленный на память ночными страхами, который может преследовать годами, а может и не тревожить вовсе: тут уж как ему заблагорассудится, он живёт своей жизнью, он неуправляем… Это как скарлатина, которой переболел в детстве — ты и думать забываешь о ней за давностью лет, но она навсегда срывает твой голос, а дальше, как бы ты не силился запеть, можешь только хрипеть и завидовать тем, с кем болезнь обошлась менее жестоко…
Это наваждение длилось долгие пять лет. Он не обращал на меня никакого внимания. Если нам случалось столкнуться у ворот кораля[35], к которому меня неудержимо влекло, Рамон, приподняв шляпу и буркнув краткое приветствие, тут же стремительно проходил мимо. А иногда недовольно добавлял: «Не крутились бы вы тут, сеньорита, а то чего доброго платьице испачкаете». В его обращении не было и тени почтительности, что меня крайне изумляло, поскольку я уже привыкла к раболепию остальных слуг. Напротив, в интонациях сквозила подчёркнутая небрежность, граничащая с грубостью…