Второе место заняло это же стихотворение, выложенное зернистой (белужьей) икрой «Imperial» — по маслу высшего сорта, толсто и равномерно покрывающему спил белого крупитчатого хлеба размером с три бильярдных стола; итак, черным — по сливочно-нежному (опять почему-то славянской вязью) было выложено:
Ну, и так далее, по оригиналу. Следовало наградить победителя, но его не нашли: давно повесился победитель; могилу не нашли тоже.
Третье место заняла одна строфа, которую, в связи с дорогостоящими материалами, приравняли к стихотворению:
Оно было выложено персианской золотой икрой (Golden Caviar) — редчайшей, на вес золота, икрой столетней белуги-альбиноса — по черному китайскому шелку, в который был задрапирован лежащий навзничь манекен — выпечка. Идейный смысл стихотворения, кошке ясно, сводился к тому, что банкиры не реже, а даже чаще других подвергаются нападениям со стороны криминального элемента, но, находясь на передовом экономическом фронте, отважно затыкают своим телом неизбежные амбразуры.
Автора этого текста не нашли тоже. По слухам, тело его осталось лежать «тут» — в смысле, во Франции, — а дух… дух… Не дух же награждать, правда?
Дух и так уже награжден…
Так что наградили не сочинителей текста, а текста изготовителей, что, в общем-то, с учетом сложившихся обстоятельств, логично. Оказалось, что все три чуда кулинарной поэзии были изготовлены по заказу Совета Директоров (банки «Смоквенский орел», «Илья Муромец», «Солнце Смоквы»). Директорам вручать награду было бы странно: они же являлись и спонсорами проекта. Им вернули просто деньги — так что по нулям. Но у хлеба, что называется, не без крох. Именно председателю Жоре — сначала на дегустацию, потом, втихаря, на съедение, — все три призовых места и достались.
Глава 26. Преступление на пищевой почве
Конкурс этот проходил, кстати сказать, в Петрославле, под крышей Летнего павильона на Площади Палаццо: городские власти планировали означенным мероприятием немного подбодрить (гальванизировать?) умирающий город, а получилось похабно: яркая косметика выглядела несвежей и очень дешёвой на старческой коже полутрупа. Соседние с Площадью дворы были, как обычно, серы, сыры, затхлы, не метены — ностальгически раня Жорино ожиревшее сердце именно этой, а не какой-либо иной данностью (он пошел после банкета прогуляться: стояли белые ночи) — да, дворы ранили Жорино ожиревшее сердце именно этой прелестью (полюбите нас черненькими), которая и есть — для тех, кто понимает — главная прелесть этого города — не выразимая болтовней туристических буклетов.
Того не заметив, Жора оказался у статуи Всадника.
Шел дождь, было безлюдно. Не ясная ему самому сила приволокла сюда Жору; последние метры, на одной из улиц, он даже пытался бежать: ливень, нещадно нахлёстывая его сотнями, тысячами шпицрутенов, гнал Жору сквозь строй. Прожекторы выхватывали из мрака самого Всадника, его коня и змею, которую Всадник не снизошел смертельно поразить сам — копьем, саблей или булавой, — за него это сделал, походя, его конь.
Жорин взгляд оказался прикован к копыту коня — и вдруг это копыто словно ударило Жору в самое сердце.
Из очей Жоры брызнули мириады искр.
И, в сполохах этого нездешнего света, слепящего и одновременно отверзающего очи, — инобытийного, сверхяркого светового потока, — титанически мощного, будто слитые вместе лучи и вспышки Вселенной, — он с особой остротой вдруг увидел, сколь туга и прекрасна ляжка коня, — сколь свежа и округла голяшка Всадника…
Словно чья-то рука подкинула Жору на постамент…
Рыча и урча, он выдрал толстую конскую ногу — с корнем, по самый тазобедренный сустав, — и, стеная от наслаждения, сожрал — прямо с шерстью, без соли. Затем, уже с ленцой, выворотил ногу всадника... Человечина, в сравнении с кониной, показалась ему менее вкусной. С ней он разделался уже спокойней — отдыхая, отрыгивая. Напоследок погрыз хрящи, высосал костный мозг…
Неведомая рука погладила Жору по голове и плавно опустила к подножию камня…
…Он шел скоро и твердо, и хоть чувствовал, что весь изломан, но сознание было при нем. Боялся он погони, боялся, что через полчаса, через четверть часа уже выйдет, пожалуй, инструкция следить за ним; стало быть, во что бы ни стало, надо было до времени схоронить концы. Надо было управиться, пока еще оставалось хоть сколько-нибудь сил и хоть какое-нибудь рассуждение...
Куда же идти?
Это было уже давно решено: «Бросить все в канаву, и концы в воду, и дело с концом». Так порешил он еще ночью, в бреду, в те мгновения, когда, он помнил это, несколько раз порывался встать и идти: «поскорей, поскорей, и все выбросить». Но выбросить оказалось очень трудно. Он бродил по набережной Екатерининского канала уже с полчаса, а может и более, и несколько раз посматривал на сходы в канаву, где их встречал. В руках у него были большая и малая берцовая кости коня и бедренная кость коня, большая и малая берцовая кости Всадника и бедренная кость Всадника, и Жора решительно не знал, что с ними делать. А ну да вдруг кости не утонут, а поплывут? Да и конечно так. Всякий увидит.
Наконец, пришло ему в голову, что — не лучше ли будет пойти куда-нибудь на Неву?
…Он обнаружил себя возле Палаццо, превращенного сначала в склад дров и отхожее место, а потом в Музей. Хранилище было еще закрыто. Некоторое время Жора побродил по набережной, заставляя себя наслаждаться свежим морским ветром. Дождь перестал. Жора снял плащ и бережно завернул в него кости. В тот же миг он с облегчением заметил, что стражники уже отпирают двери Музея. Первым посетителем Жора зашел под его своды.
— А что это у вас в свертке, мужчина? — строго спросил охранник.
— А вот что, — приветливо сказал Жора и достал из кармана вынесенную со вчерашнего мероприятия водку «Смоквенская».
…Он недолго рыскал по пустым утренним залам первого этажа, зная здесь наизусть все или почти все. Он изнывал оттого, что им внезапно овладела прихоть, значительно изменившая весь план, который он бережно вынашивал, прохаживаясь по мокрой от ливня Ингерманландской набережной. Там, на набережной, еще пять минут назад, он хотел просто спрятать следы своего преступления, причем спрятать достойно, и решение, внезапно пришедшее ему там в голову, казалось тогда элегантным. Теперь к этому решению прибавилось желание, в котором он сам себе не смел признаться…
Сам не зная почему, он снял башмаки и, держа их, сырые, в зубах, наконец-то ступил в тот зал, к которому безотчетно стремился…
— Который час, мужчина? — внезапно окликнули его из угла.
Жора вздрогнул.
В углу, скрытый до того обломком пирамиды, стоял охранник Отдела античности.
— Одиннадцатый, — сквозь башмаки промычал Жора.
Охранник предвкушающее улыбнулся — чему-то своему, личному — и вышел…
На цыпочках, стесняясь сырых носков, Жора подошел к саркофагу — стыдливо и нежно, как подходят к любовному ложу. Мумия фараона, словно выполненная из черного швейцарского шоколада — словно это был и не фараон вовсе, а детский пасхальный заяц — возлеживала в той позе, которая особенно возбудила Жору. Жиденькие волосы фараона, по обыкновению жирно смазанные бальзамическими маслами, были заплетены в крысиную косичку и подобраны под осколок золотой гребенки, торчавшей на его затылке. Жора развернул сверток.
Удар бедренной костью коня пришелся фараону в самое темя. Жора изо всей силы ударил раз и другой, все бедренной костью — и все по темени. Затем подхватил тело фараона, которое оказалось на редкость легким, словно соломенным. Лязгнув зубами, не различив даже вкуса и укусив себя от жадности за палец, он проглотил тело целиком, с начинкой и волосами, без соли.