Выбрать главу

Нулем, то есть обращенным в нуль посредством мученического убиения, оказался царский сын. Случилось так, что деспот, властишку обожавший превыше собственной жизни, к тому же хворавший рецидивирующей паранойей, заподозрил в измене собственное семя, а именно наследника. Чадо выросло хрупким, болезненным, любящим более всего крыжовник, качели да перины мягчайшие в сопряжении с благоверной супругою. Узнавши про папашины глюки, сын, как был, в одних портах, с женой одесную, кинулся к басурманам, иноверцам поганым — хотя б и лягушек жрать, а все же таки в живых быти.

И вот тут-то тиран призвал к трону своему зачинателя рода Жирняго — тогда еще просто Петра, сына Аристарха, который, правда, успел снискать среди поднаемных земляков своих, с голодухи утекших в новую столицу, славу молодого Шекспира: за посильную мзду он бойко кропал для их женок и родших, на псковской сторонке оставленных, презанятные письма. Получавши депеши сии, свекрухи с невестками на радостях в хороводы пускались: по депешам-то выходило так, что сын примерный, он же благочинный супруг, в столице времени даром не теряет, мошну сребром-златом знай себе набивает и купит к Пасхе, как обещался, шаль с цветами-ромашками, трехведерный самовар, а то, глядишь, и бурую коровенку. А в так называемой «реальности», которой не брезгует разве что желтая журналистика, этот сын беспутный, он же бесчестный супруг, не то что медные деньги — последние порты у кабатчика спустил, рабочим урядником многократно был избит — и цвет лица от девок гулящих приобрел, схожий с чешуей протухшего пескаря. Вот и получается, что художественная ложь во спасение — это тяжелый наркотик во всех отношениях, герыч, кока, etc., а изготовители его…

Как бы это помягче… Есть Божий суд, наперсники разврата…

Итак, деспот, понаслышанный о сочинителе даровитом, «врале презанятном», «бахаре несравненном», повелел доставить его пред свои монаршие очи.

Петра Аристарховича доставили.

— Пойдешь в басурманщину, вертанешь мово выблядка, — с предельной ясностью повелел реформатор.

— Дак никак не захотит же вертаться наследник-то, — осмелился было тишайше вякнуть П. А. (понаслышанный о высочайшей сваре отцов и детей).

— Ясно, не захотит! — одобрительно захохотал царь — и хохот его распатланным демоном заметался под низкими и, как водится, мрачными сводами. — Кто ж ета, мати твою, да разлыся лоб, за собственной смертушкой на рысях поскачет!

— Дак с какого же боку, государь-батюшка, мне к ему поступиться?! — оглянувшись на ратников, молвил бедный, бледный, как заяц, П. А. — Чем же улестить чадо твое единокровное, чтобы оно, разум вконец потерявши, само бы на дыбу-то и...

— А сие, детинушка, уж твое приватное дело, — нечувствительно заявил император, отирая повлажневшие с хохоту очи. — Сие, зозузаген, твой единоличный гешефт.

— Дак пошто ж ты меня, государь-батюшка, пошто ж ты меня, не кого-либо протчего, облюбовал-высмотрел, чтобы на дело на закомуристое отрядить?! — вскрикнул подстрелянно Петр Аристархович.

— А врешь потому зело складно, — резонно ответствовал самодержец — и резко опустил жезл, стуком раскатистым дав понять, что аудиенция сия имеет бесповоротный шлюсс.

(Читатель! внимание! сейчас взору твоему была явлена назидательная историческая сцена: первичная смычка-случка литературы с госаппаратом, свыкание писателя со своей сервильной (холуйской) функцией. Твоим очам был представлен образец поведения единицы, согласившейся к существованию в недочеловеческом ханстве-мандаринстве.)

Прибывши на басурманщину, Петр Аристархович решил не сильно напрягать попервости свой творческий аппарат, а потому просто и незатейливо набрехал наследнику, что батюшка-де ждут их с распростертыми объятиями. (Так, кстати, оно и случилось, только в деснице у батюшки, при ближайшем рассмотрении, оказался новехонький кнут-длинник, из кожи поволжских жеребцов крепко сплетенный, а во шуйце — затейливые щипчики железные, дабы ноготки вместе с мясом дитятке единокровному вырывать посподручнее.)

Варнакнул Петр Аристрхович про объятия родительские задушевные — и проблеял вдобавок:

— Все будет хорошо-о-о... Все будет хорошо-о-о...

(Весьма сомнительная, прямо скажем, фигура речи, неизменно вызывающая у автора жесточайший рвотный позыв.)

Женоподобный наследник, истосковавшийся по мамкам-нянькам, да по квасу ржаному-ячменному, да по ай-люли-кренделькам, да по клюквенной разлюли-раззудись-медовухе, etc. (см. «Смоквенская кухня», Rowohlt Verlag, Hamburg), уже было купился, как тупорылый карась, на очевиднейшую туфту. Но тут подоспела евоная полoвина, а ум у баб, зозузаген, догадлив, на разные хитрости повадлив, так что, для навешивания лапши на уши стратегически ценному инфанту, привелось-таки Петру Аристарховичу маленько подызнасиловать свою сравнительно целомудренную музу.

И вот что у него с ней вышло: не решался, дескать, он, гонец царский, черную весть обухом-то на темя царевичево обрушивать, да, видно, придется — помазаник Божий, государь-император, а ваш батюшка разлюбезный, на смертном одре лежать изволят, уже-де и собороваться желали бы, да, не повидавши напоследок наследничка-то, не решаются дух свой высокороднейший к праотцам откомандировать (сугубо литературные деталечки опускаем).

И все. Через сутки стоял уж наследничек пред родителем, как вошь перед генералом, а во дланях-то во родительских была вовсе не свечечка восковая смертная, для соборования возожженная, а что именно — см. выше.

Вот тут надо опять внимание Петру Аристарховичу уделить. Не родился он, грешный, ни злодеем, ни татем, ни — не к ночи упомянут будет — каким-нибудь чикатилой новорежимным, и, не будучи, стало быть, душегубцем отприродным, он им фактически стал. А что было ему делать? Автор тут, кстати, сочинил несколько облагороженный вариант ситуации, подчеркивая именно подневольность Петра Аристарховича, а ведь он, шельмец, бес его знает, вполне возможно, и сам напросился, в смысле, проявил здоровую творческую инициативу.

Но, предположим, не проявил. Итак, Петр Аристархович, слабоватый духом с рождения, изначально был человеком порядочным, т. е. делал подлость без особенного на то плезиру. А как поступил бы — на месте Петра Аристарховича — ты, Том Сплинтер? — спросит читатель.

Вопрос этот указывает на невнимательное прочтение им, читателем, предыдущего текста: в противном случае такой вопрос бы не встал. Разумеется, Том (мне естественней говорить о себе в третьем лице), — так вот, Том, как бы это поточнее выразиться, доставил бы очевидцам как можно более краткое удовольствие в процессе лицезрения его сверкающих пяток. (Уф! это подстрочный перевод с японского, спасибо, Юкио-сан!) На языке же более западного — по отношению к японцам — народа, Том-отщепенец бы задал стрекача (тягу, драла, лататы, чесу). В том смысле, что на басурманщине, волею фартового случая оказавшись, там бы навсегда и остался.

А дальше? А дальше... То есть: предпочтя басурманщину, чем бы он, Том, стал там заниматься?

Вот тут мы и натыкаемся — не обойти никак — на точку дивергенции, или, так скажем, точку расхождения в социальной эволюции, приведшей к двум полярным родам. А именно: к сытому, на хозяйской цепке, хвостом безустанно виляющему Полкашке (с повытертой от ошейничка выей, в залысьях от намордничка харей) — и к поджарому, в колтунах и чертополохе, никому-не-подневольному, уличному псу-клошару, не получившему от двуногих, кстати сказать, даже имени. Взявшему за правило себе лишь самому служить и угождать, невозбранно бродящему здесь и там, дивясь божественным природы красотам. А те, которые в ошейниках, — кто такое о себе сказать может?..

Итак: что делал бы бедолага Том на басурманщине? Да мало ли дел. К промеру — блядям в баре подавал ананасную воду.

Потому что эта субстанция, ананасная вода, будучи продуцирована ананасом, а не мозгом подавальщика Тома, сущностью Тома не является…

Как говорят в Одессе, вы, конечно, будете очень смеяться, но Сарочка тоже умерла. То есть — про блядей в баре и про анансную воду сказал один государственный песнопевец, фразу реализовавший с точностью наоборот: это именно он был тем, кому эту воду подавали. Краснодеревщики не слали мебель на дом, это правда: они ее госпеснопевцу привозили собственноручно. Вообще такое генетическое отклонение у двойных рабов (невольников муз и земных властителей) наследуется, как проклятие рода, с ужасающей регулярностью: говорить публично одно, и делать — опять же публично! — абсолютно противоположное. Это напоминает Тому наследственное раздвоение языка и размягчение мозга, которым был зверски наказан один валлийский княжеский род за ужасающие злодеяния. Но самое знаменательное в данном положении вещей то, что почтенная публика, наказанная безумием, этого уродства напрочь не замечает.