— Ее, наверное, лучше бы взять домой… Они только попусту тянут деньги…
— Домой — на мучительное угасание?
— Ты считаешь, что ей там помогут?
— Боже мой, что я знаю?!
Какое горькое возвращение! Как ему ненавистен Париж! Город детства… Знакомый и незнакомый… Сегодня так чувствуют многие.
— Наш Париж, Париж, где мы родились, Париж 1830–1848 годов, — уходит в прошлое. Общественная жизнь быстро эволюционирует, и это только начало, — пишут братья Гонкур в «Дневнике». — Настоящий апофеоз преуспевающих каналий… Вся внешность этих людей свидетельствует о богатстве не великой давности, сколоченном за одно поколение крупными хищениями в армии, генеральном казначействе, заманиванием клиентов в конторы, всякого рода грязью и низостью… Широкая, как у скотопродавцев, грудь, озабоченные, порою комичные лица деревенских ростовщиков, бычья шея, массивные широкие плечи, крепкие руки, большой живот… Эти люди, нагло выставляя напоказ свои состояния, нажитые с такой легкостью, на каждом шагу как бы говорят порядочному человеку: «Ты жалкий дурак!»… О! По заслугам им был дарован Домье!»
…Нувориши хотят выглядеть интеллигентами. Они даже готовы на пытку скукой. Кафешантан — или симфоническое собрание? Вчера не желали слушать «скучную классику» — сегодня Гайдн, Моцарт, Бетховен стали престижными. Полотна пока еще определяют по достоинству рамы — но вкусы устойчиво академичны.
Париж нетерпим — и в ответ он взрывается. Сумасшедшие дни. Лихорадочные вечера в смутном мире богемы… Споры, тысячи противоречий, ежедневно возникающие и тут же гибнущие авторитеты, громогласные декларации и ничтожные результаты. Мыльные пузыри, накипь времени. И однако же — время, небезрезультатное для искусства.
Минуло пять лет с той поры, когда после отказа жюри Всемирной выставки принять картины нового направления, почти рядом с официальным Салоном, вызовом прозвучала афиша одного из отверженных:
РЕАЛИЗМ
Г. КУРБЕ
40 ПОЛОТЕН
— Когда Курбе появился, все еще задыхалось в узких рамках традиций. Он разбил эти рамки, и осколки ранили многих, — заявляет Валлес.
Двумя годами позже на арене борьбы — Гюстав Флобер.
— Идеалы оставлены, лирика устранена. Взамен новое: суровая, беспощадная правда входит в искусство, как последнее достижение опыта, — говорит о Флобере Сент-Бев.
В 1857-м публикуют «Мадам Бовари». Возникает процесс о «безнравственности произведения».
За «Цветы зла» судят Бодлера.
Но искусство — неостановимо. В эту пору из печати выходит «Возмездие» изгнанного из страны Виктора Гюго, звучит музыка Берлиоза, выставляют свои работы Делакруа, Коро, Домье, Мане; делают открытия физиолог Клод Бернар и микробиолог Пастер — человеческую мысль тоже не остановишь. Милле, силой загнанный в 1848 году на штурм баррикады Рошешуар и по сей день не забывший ужасов этой бойни, мастер, о котором Бодлер говорит, что у изображаемых им крестьян души революционных трибунов, создает в 1860-м полотна «Женщина кормит ребенка», «Всем по зернышку», «Ожидание», «Стрижка овец»… Он желает запечатлеть те края, где «жизнь при всей своей суровости полна доброты, а воздух так чист и прозрачен в августовские дни» — но картины печальны и беспощадны.
Жизнь сместилась. Академия — символ застоя, искусство выходит на улицу. Кафе Таранн, кафе Флерюс, кафе Тортони, погребок Андлер, «Кабачок мучеников», где в дыму дрянных трубок и в тумане пивных испарений Камилл Писсарро требует «спалить Лувр»… «Лысые головы, ниспадающие на грудь бороды, запах дешевого табака, капустного супа и философии… Немного дальше — блузы, береты, звериное рычание, перебранки, каламбуры — это художники, скульпторы, живописцы… Бывшие натурщицы, красивые, слегка поблекшие. Странные лица, претенциозные фамилии, необычные прозвища, отдающие злачными местами. Титин де Баранси, Луиза Ножом-по-Сердцу. Своеобразные, на редкость утонченные, прошедшие через множество рук и сохранившие от каждой из своих многочисленных связей легкий налет учености. У них готовые мнения решительно обо всем. В зависимости от того, кто сегодня их любовник, они могут быть реалистками и романтиками, католичками и атеистками, они и трогательны, и смешны… Стучат пивные кружки, спорщики горячатся — крики, воздетые руки, растрепанные волосы…
Пивная выносила свои приговоры, благодаря ей люди приобретали известность. В том глубоком безмолвии, в какое Империя погрузила Париж, он оборачивался на шум, который ежевечерне поднимали там восемьдесят — сто молодцов», — свидетельствует Альфонс Доде.
Сумятица, неразбериха. Но уже собираются воедино драгоценные звенья. Курбе, Флобер, Мане, Бизе. «1850 — «Дробильщики камня», 1857 — «Мадам Бовари», 1865 — «Олимпия», 1875 — «Кармен». Блещущая на солнце золотая цепь». Так век спустя скажет Эммануэль Бондевилль.