Гуляя в окрестностях Ногана со своим старым другом Роллина, она ведет тихую беседу. «Святая и мирная» дружба залечивает ее последнюю душевную рану.
«Поэзия — это нечто большее, чем сами поэты, — говорит ей Роллина, — она вне их личности. Революция перед ней бессильна. О заключенные! О умирающие! Пленники и побежденные всех стран, мученики прогресса. В звуке человеческого голоса, смешанного с дыханием ветра, всегда есть сладостная гармония, которая приносит душам божественное облегчение. Этого даже слишком много; достаточно пенья птиц, шуршания насекомых, шепота ветра, даже тишины, которая всегда прерывается таинственными звуками, полными несказанного красноречия. Если этот тихий говор коснется вашего слуха хотя бы на мгновенье, ваша мысль уже освобождается от жестокого человеческого ярма и душа ваша может свободно парить во вселенной.
Как бы ни были мы разочарованы и печальны, никто не может отнять любви к природе и сладкого отдыха, которые мы находим в поэзии. Итак, если мы больше ничем не можем помочь несчастным, отдадимся вновь искусству и тихо прославим тихую поэзию. Пусть она прольется, как сок благотворного растения, на раны человечества».
Глава тринадцатая
Заступница
Уезжая из Парижа в Ноган в конце мая, Жорж Санд сожгла часть своей корреспонденции и свой дневник. Ходили неясные слухи о том, что ей грозит обыск и арест. Ей вменяли в преступление написанный ею правительственный бюллетень № 16, где в момент одного из очередных революционных порывов она звала народ защищать республику от покушений реакционеров. Буржуазия мстила некогда прославленной, писательнице за ее республиканские симпатии. На Жорж Санд клеветали, преувеличивая ее значение, или, как делал это Ледрю-Роллен, старались иронически свести ее политическую роль к комическому эпизоду.
В момент, когда реакция после первой вспышки 15 мая и позже после июньских дней вооруженного столкновения пролетариата с войсками буржуазного республиканского правительства на улицах Парижа поднялась во всей своей силе и ссылка и тюрьма грозили, казалось, в равной степени и Бланки, и Барбесу и даже Луи Блану, Жорж Санд пережила страх человека, находящегося под угрозой правительственных репрессий. Нашлись люди, которые утверждали, что видели ее в толпе, обращающейся с зажигательной речью к восставшим. Это была клевета, но момент был слишком серьезен, чтобы пренебрегать даже клеветой. Жорж Санд и ее сын горячо восстали и в частных письмах, и на страницах газет против этого обвинения.
Из ноганской глуши Жорж Санд в письме к префекту полиции устанавливает свое алиби.
Дни проходили за днями, арест, ссылка, изгнание выметали из Парижа всех причастных к революционным событиям. Венец мученичества украшал многие даже недостойные головы. О Жорж Санд никто не думал. Правительство умело проводить грань между действительными социалистами и ни для кого не опасными говорунами. Политическая роль оборвалась бесшумно и бесславно, и, когда прошли первые дни тревоги за свою судьбу и ощутилась полная безопасность, на первый план выступило именно это бесславие. Правда, по совету Роллина и в силу собственной могучей жизненности, Жорж Санд уже находила кругом себя утешения и новые интересы. Творчески она решительно переходила на новые темы, а в личной жизни любимый сын, ноганское хозяйство, уют очага давали достаточную пищу ее открытому для всяких радостей сердцу. Но цинизм личного благополучия был совершенно чужд ее мужественной честности, а щепетильная совесть не могла примириться с безнаказанностью, которая выпала на долю ей одной среди гонимых друзей.
В 44 года, полная еще не истраченной энергии, она чувствовала унизительность своей ненужности здесь, во Франции, где 48-й год окружил ореолом мученичества даже людей, презираемых ею, и в ее венок не вплел ни одного лишнего лавра. Слава талантливой романистки казалась пресной по сравнению с тем триумфом учителя человечества, который грезился ей и от сладкого плода которого она вкусила в первые дни республики. К счастью, она легко мирилась с потерями и разочарованиями. Только с одним она мириться не могла: с чувством собственной неправоты.
Как всегда инстинктивно практичная, она, почувствовав себя утвердившейся в своем личном домашнем благополучии, со своей всегдашней неиссякаемой энергией принялась за укрепление идеологических позиций. Незавидное положение обойденной правительственной карой революционерки делало эту задачу затруднительной. Страх перед возможностью репрессий, пережитый ею в первые дни после бегства из Парижа, служит ей хотя бы отчасти заменой того показного страдальческого величия, которое выпало на долю Барбеса, Луи Блана и других. «Так как и сейчас еще, — пишет она, — в провинции продолжают поговаривать о необходимости жечь и вешать коммунистов, — я лично не снимаю с себя этого опасного звания».
Ноганская помещица, окруженная мало воинственными беррийскими крестьянами, ничем не рисковала, произнося эти слова. Реакция через несколько месяцев после июньских дней сковала мертвенным покоем и без того мало расположенное к революции крестьянство. «Коммунистическое» вероисповедание «доброй дамы» едва могло доходить до слуха облагодетельствованных ею беррийцев. Социал-реформаторские тенденции, которым Жорж Санд давала нечеткое для нее самой наименование коммунизма, ни к чему ее не обязывали, но спасали от упреков в ренегатстве. Внутренне покончив навсегда с политикой, Жорж Санд заботится теперь только о внешнем приличии этого разрыва. Если она была в силах проститься с борьбой, к которой втайне всегда чувствовала страх, смешанный с отвращением, — то от роли любящей матери, покровительницы, обиженных, от роли сестры милосердия она отказываться не хотела. Свой философский христианский идеал она вынесла незапятнанным из всех испытаний. Непокорному человечеству, не умеющему жить вне борьбы, крови и слез, она, неутомимый и всепрощающий педагог, все-таки понесет свое радостное благовествование, свою веру в прогресс и туманные, но утешительные мечты.
Общественное положение Жорж Санд, ее издавна укрепившаяся слава писателя, открывали ей широкие возможности для конкретного выявления своего сострадания к жертвам революции.
Реакционное республиканское правительство, а затем правительство Второй империи благосклонно простило великой писательнице ее политические заблуждения. Наполеон III сам был не чужд в юности некоторой либеральной мечтательности. В годы своего заключения в Гамской тюрьме он обратился с письмами к «великому Жоржу» и, как всякий страдалец, нашел отклик в ее сочувствующем сердце. Эти стародавние отношения жили в его памяти. Он не мог обидеть женщину, тем более писательницу, кровно связанную, несмотря на свою охотно заявляемую революционность, с тем классом, который составлял опору его трона.
Жорж Санд почти два года прожила безвыездно в Ногане; этого срока было достаточно, чтобы придать ее отсутствию из Парижа сходство с изгнанием. Формы, необходимые для благородного ухода из политической сферы, были соблюдены, и переход к мирному служению чистому искусству произошел бесшумно и прилично. Не хватало только одного штриха, который бы придал ослепительное сияние прошлой неудачной деятельности. Обязательность сострадания к тем, кто проходил в качестве друзей или возлюбленных в ее жизни, оставалась во всей своей силе и по отношению к политическим друзьям. Жорж Санд изменила бы самой себе, если бы не прибавила и к этому этапу своей жизни заключительного аккорда.
«Париж. 15 января 1852 года.
Сударыня!
Г-н граф де Морни, министр внутренних дел, поручил мне сообщить Вам, что ничто не препятствует вашему возвращению в Париж для устройства ваших личных дел.
Я спешу довести до вашего сведения это решение и радуюсь случаю принести вам выражение своей глубокой преданности.
П. Карлье (бывший префект полиции)».
В такой галантной форме правительство Наполеона III давало понять писательнице-«коммунистке», что не видит никаких причин, препятствующих дружескому сближению. Эта предупредительность, которая звучала бы оскорблением для всякого искреннего революционера, никак не задела самолюбия Жорж Санд. Высшие цели благотворительности заслоняли в ее глазах унизительность ее обращения к новому хозяину Франции.