Овдовев, она поселилась в 1789 году в Париже, на улице Руа-де-Сесиль, вместе с одиннадцатилетним сыном Морисом и его воспитателем, «аббатом» Дешартром. Дешартр, который не был рукоположен в духовный чин, как только позволило приличие, снял галстучек со спускающимися язычками — знак духовного сословия, — и стал просто гражданином Дешартром. Это была в высшей степени своеобразная фигура — очень образованный человек, с приятной внешностью, но педант, пурист и невероятно самодовольный. При этом, безрассудно храбрый, восхитительно бескорыстный, «он обладал всеми высокими свойствами души в сочетании с невыносимым характером». Морис, такой же благородный по натуре, как и его воспитатель, горячо привязался к своему смешному и возвышенному душой учителю. Морис был красив, как девочка, фатальной красотой Кёнигсмарков: у него были бархатные темные глаза Кёнигсмарков, их влечение к музыке и поэзии, их врожденный вкус. Мать и сын обожали друг друга.
Когда на смену революции Мирабо пришла революция Дантона, госпожа Дюпен перестала хлопать в ладоши. Она даже проявила неосторожность, подписавшись на 75 тысяч ливров в фонд помощи эмигрировавшим принцам. Она решила уехать из Парижа, ей казалось, что Берри, где она была так счастлива со своим мужем, будет ей надежным убежищем; 23 августа 1793 года она приобрела у графа де Серенн, владения которого не были конфискованы, поместье Ноан — между Шатору и Лa Шатром, заплатив 230 тысяч ливров. Когда-то в Ноане стоял феодальный замок, купленный в XIV веке «дворянином Шарлем де Виллалюмини, щитоносцем». От этого замка сохранилась только одна башня, на которой ворковали голуби. Новый замок представлял собой большой дом, простой и удобный, в стиле Людовика XVI, расположенный «на краю сельской площади, обычный деревенский дом, без всякой роскоши». Своим фасадом замок выходил на маленькую, осененную столетними вязами площадь городка. Госпожа Дюпен совсем уж было собралась отбыть в эту еще мирную провинцию, как вдруг, совершенно неожиданно, оказалась в большой опасности.
В надежде «затеряться во время шквала» она переменила свой парижский адрес и переехала на улицу Бонди. Владельцем дома был камердинер графа Артуа, старик Аммонен. При его помощи она спрятала «позади большой птичьей клетки, в туалетной комнате, в кирпичной, обшитой панелью стене» свою серебряную посуду и драгоценности. 5 фримера (25 ноября 1793 года) некий Вилар донес Революционному комитету, в секцию Бонконсей, об этом запрещенном по закону тайнике. В результате обыска гражданка Дюпен была арестована и заключена в монастырь Английских августинок, ставший «английским арестным домом по улице Фоссе-Сен-Виктор». Это было ужасным ударом для ее сына и для Дешартра не только потому, что они были разлучены с ней, но главным образом потому, что ей могла грозить самая страшная участь. Террор был в разгаре, а Дешартр знал, что в тайнике, на котором стоят печати Комитета общественной безопасности, находятся бумаги, весьма дискредитирующие госпожу Дюпен, и среди них расписка в получении денег для графа Артуа. Проявив настоящее мужество, Дешартр пробрался ночью вместе с Морисом в туалетную комнату, взломал печати и сжег опасные документы. Такая храбрость зачеркивает все смешные стороны характера. Для Мориса эти события были уроками жизни. Суровая юность сделала из него человека «несравненной правдивости, смелости и доброты».
Гражданин Дешартр, а в особенности юный гражданин Дюпен, старались — и не безуспешно — привлечь на свою сторону членов секции Бонконсей в деле арестантки Дюпен. Она сама, крупная специалистка по прошениям, обратилась к Комитету общественной безопасности с прекрасно написанным заявлением:
Граждане республиканцы, будьте милосердны к матери, страдающей в разлуке с сыном, с ребенком, которого она вскормила, с которым никогда не расставалась и которого она воспитала для отечества… Во время позорного бегства тирана гражданин, живший в одном доме со мной, спросил меня, не боюсь ли я за мои ценные вещи, и предложил — если я доверяю ему — спрятать мою серебряную посуду в надежном месте. Я согласилась. Я считала, что в такое тяжелое время нельзя пользоваться предосудительной роскошью… Мой образ жизни, неизменный при всех обстоятельствах, начиная с первого дня Революции, мое искреннее желание общего блага ставят меня вне всяких подозрений. У меня нет ни одного родственника, любой степени родства, который бы эмигрировал. При моих средствах я могла три года назад уехать в любую страну, но моей независимой натуре внушала отвращение самая мысль дышать воздухом, отравленным рабством…