Однако все творимые им безрассудства не смогли заглушить тоску, п той зимой он стал шгть и играть в рулетку. Целый день он проводил дома в уединении, глазами и душой прикованный к роковой террасе (естественно, что окна его комнаты были закрыты, ведь Торрес Ногейра вернулся с виноградников), а вечером, когда свет в окнах Элизы гас, он брал наемный экипаж, всегда только у Гаго, и отправлялся сначала в игорный дом, к Браво, потом в Дворянский клуб, где до самого позднего часа исступленно играл в рулетку, а совсем за полночь ужинал в отдельном кабинете ресторана всегда при большом количестве зажженных свечей и с льющимся рекой шампанским и коньяком.
И эта жизнь, раздираемая подобными страстями, длилась семь долгих лет! Все земли, что оставил ему в наследство дядя Гармнлде, были пропиты или проиграны, уцелел только особняк в Арройосе да деньги, отданные под проценты. Но вдруг Жозе Матиас исчез из всех игорных и питейных притонов. Мы узнали, что Торрес Ногейра умирает от водянки!
Как раз в это время я собрался навестить Жозе Матиаса, а тут еще мне телеграфировал встревоженный Николау да Барка из своего сантаренского поместья относительно одного касающегося Жозе Матиаса дела (путаного дела, связанного с векселем), и я теплым апрельским вечером, около десяти часов, прибыл в Арройос. Слуга провожая меня по слабо освещенному коридору, из которого теперь исчезла украшавшая его резьба и лари привезенные старым Гармилде из Индии, доверительно сообщил, что его милость еще изволят обедать… Не могу без содрогания вспомнить тяжкое впечатление, которое произвел на меня несчастный. Это происходило в комнате, окна которой выходили и в сад Матиаса, и в сад Элизы. Перед окном, плотно зашторенным штофным шелком, стоял освещенный двумя канделябрами стол, на котором красовалась корзина белых роз и фамильное серебро Гармилде, а поодаль, развалясь в кресле, в расстегнутом белом жилете, с мертвенно-бледным лицом, склоненным на грудь, и пустым бокалом в безжизненной руке полулежал Жозе Матиас, то ли задремавший, то ли умерший.
Когда я тронул его за плечо, он испуганно вскинул голову: «Который час?» Волосы его были растрепаны. И хотя я, приняв веселый вид, кричал, стараясь его пробудить, что уже вечер, десять часов, он, не обращая на меня внимания, поспешно наполнил бокал белым вином из стоящего рядом графина и медленно осушил его, держа дрожащей рукой… Потом, откинув упавшие на потный лоб волосы, спросил: «Что нового?» Глаза его сами закрывались, он мало что понимал из того, что я ему говорил, включая и уведомление, которое просил ему передать Николау. Наконец, улыбнувшись, он придвинул к себе шампанское и, подняв его вместе с ведерком, наполненным льдом, налил полный бокал, тихо говоря: «Жара… жажда». Но не выпил. С трудом оторвав свое отяжелевшее тело от кресла, он неуверенным шагом пошел к окну, с силой отдернул занавеску и распахнул его… И застыл на месте, точно завороженный тишиной и несказанным покоем звездной ночи. Я следил за ним. В доме напротив два ярко освещенных окна были приоткрыты. И лившийся из них яркий свет, проникая в длинные складки светлого домашнего платья, окутывал неподвижно стоявшую, словно в оцепенении, фигуру. То была Элиза, друг мой! Позади нее, в глубине освещенной комнаты, тяжело дышал, мучась водянкой, ее супруг. Она же неподвижно стояла, спокойно посылая ласковый взгляд, а может быть, и улыбку своему нежному другу. Несчастный Жозе Матиас затаив дыхание созерцал осчастливившее его видение. А цветы их садов благоухав ли в мягкой, теплой ночи. Вдруг Элиза поспешно скрылась – должно быть, отозвавшись на стон или нетерпеливый зов бедного Торреса. Окно тотчас же закрылось, свет погас, и дом «Виноградная лоза» погрузился в темноту.
Тут Жозе Матиас, испустив душераздирающий вопль, вызванный переполнившим его душу страданием, пошатнулся и, схватившись за занавеску, разорвал ее, беспомощно упав мне на руки, которые я протянул и на которых дотащил его, то ли мертвого, то ли пьяного, до стула. Однако минутой позже этот столь необычный человек, к моему величайшему изумлению, открыл глаза, чуть заметно улыбнулся и удивительно безмятежно прошептал: «Жарко… как жарко! Не угодно ли чаю?»
Я отказался и поспешно удалился, а он тем временем, безразличный к моему бегству, развалясь в кресле, дрожащими руками взял большую сигару и поднес ко рту.