— Да, но потом другие объединились и загрызли ее.
— Потому что это были собаки, люди смолчали бы.
— Значит, разум человека вы ставите ниже разума собаки, учитель.
— Увы, за примерами далеко ходить не надо.
— Что же это за примеры?
— Кажется, в древние времена был некий Цезарь Август, а в нынешние — некий Оливер Кромвель, которые яростно впивались зубами в пирог — один в римский, другой — в английский, хотя те, у кого этот пирог вырывали, никак против этого не возражали и ничего не предпринимали.
— Ладно, предположим, такой человек появится. Он будет смертен и умрет, но прежде сделает добро тем, кого угнетал, потому что изменит природу аристократии: вынужденный на что-нибудь опереться, он выберет самую крепкую опору, то есть народ. Равенство, которое унижает, он заменит на равенство возвышающее. У равенства нет четкого предела, это уровень, соответствующий высоте того, кто его устанавливает. Значит, возвышая людей, он воспользуется принципом, до него неизвестным. Революция сделает французов свободными; протекторат второго Цезаря Августа или Оливера Кромвеля сделает их равными.
Альтотас резко повернулся в кресле и воскликнул:
— До чего все же глуп этот человек! Стоило тратить двадцать лет жизни, чтобы воспитать ребенка, научить его всему, что знаешь, чтобы в тридцать лет он заявил тебе, что люди будут равны!
— Конечно, люди будут равны — равны перед законом.
— А перед смертью, глупец, перед смертью, этим законом законов, они тоже будут равны, если один умрет в трехдневном возрасте, а другой доживет до ста лет? Как люди могут быть равны, пока не победили смерть? О гнусная, архигнусная смерть!
Альтотас откинулся на спинку и расхохотался; серьезный и печальный Бальзамо сидел с опущенной головой. Альтотас с жалостью посмотрел на него и продолжал:
— Неужели меня можно равнять с рабочим, жующим свой грубый хлеб, или с младенцем, сосущим грудь кормилицы, или с выжившим из ума старцем, пьющим свою сыворотку и точащим слезы из потухших глаз? Поразмысли-ка, скверный софист, вот о чем: люди не будут равны, пока не станут бессмертными, потому что, став бессмертными, они превратятся в богов, а равны только боги.
— Бессмертие… Бессмертие — химера, — прошептал Бальзамо.
— Химера? — вскричал Альтотас. — Да, химера! Такая же, как пар, как флюиды, как все, чего ищут, что еще не открыто, но будет открыто. Перетряхни вместе со мною пыль миров, обнажи один за другим напластования, представляющие собой цивилизации, и скажи, что прочтешь ты в этих человеческих слоях, в этих обломках королевств, в этих рудных жилах веков, которые, словно ломтями, разрезают железо современных исследований? А вот что: люди всегда искали то, чего я сам ищу под разными именами: добро, благо, совершенство. Когда же именно они искали это? Во времена Гомера, когда люди жили по двести лет, во времена патриархов, живших по восемь столетий. Они не нашли это добро, это благо, это совершенство — ведь в противном случае наш дряхлый мир стал бы свежим, девственным и розовым, словно утренняя заря. А что вместо этого? Мучения, затем труп, затем тлен. Разве мучения приятны? Труп прекрасен? Тлен желанен?
— Ну хорошо, — прервал старика Бальзамо, воспользовавшись тем, что тот закашлялся. — Вы говорите, что никто еще не отыскал эликсира жизни. А я говорю, что никто и не найдет, Бог тому свидетель.
— Глупец! Никто не нашел, значит, никто и не найдет! Кстати, никаких открытий тут и не может быть. Ты, наверно, думаешь, что открытие — это что-нибудь новое? Как бы не так, это нечто старое, забытое, а потом найденное снова. А почему то, что найдено, предается забвению? Потому, что жизнь слишком коротка, чтобы первооткрыватель мог извлечь из своего открытия все, что оно содержит. Эликсир жизни едва не был открыт раз двадцать. Ты полагаешь, Стикс — это плод воображения Гомера? Или думаешь, что почти бессмертный Ахилл, у которого уязвима была лишь пята, — это сказка? Нет, Ахилл был учеником Хирона — точно так же, как ты — мой ученик. Хирон же означает или «совершенный», или «наихудший». Хирон был ученым, его представляли в виде кентавра, потому что наука сочетала в себе силу человека и быстроту лошади. Так вот, он тоже почти уже нашел эликсир бессмертия. Быть может, ему, как и мне, не хватало лишь тех самых трех капель крови, в которых ты мне отказываешь. Вот их-то отсутствие и сделало уязвимой Ахиллесову пяту, и смерть, отыскав лазейку, вошла через нее. Повторяю тебе: Хирон, человек разносторонний — и совершенный, и наихудший, — это тот же самый Альтотас, которому его собственный ученик Ашарат помешал завершить труд, призванный спасти человечество и, в сущности, избавить его от божественного проклятия. Ну, что ты на это скажешь?