Спрятав, наверное, голову под подушку, чтобы ничего не слышать, Бонапарт не отвечает. Он знает: стоит ему открыть ей дверь, и его решимость улетучится, Он не вынесет ее слез. А ведь она плачет сейчас за безнадежно запертой дверью. Он догадывается, что она стоит на коленях. Наконец он слышит, как она, рыдая, удаляется и мелкими шажками спускается с лестницы.
Поняла ли она?
Конечно, он до сих пор ее любит, но уже совсем по-другому, чем во время итальянской эпопеи. Сегодня на первый план вышли радость власти, упоение славой. Больше и речи нет о том, чтобы запереться в деревне, как он писал Жозефу. Он знает: завтра он сметет правительство прогнивших аморалистов и возьмет в свои руки судьбу Франции. Умирающей Франции! После Фрежюса его всюду и все встречают восторгом и рукоплесканиями, если не считать разбойников с большой дороги, которые украли его багаж, словно он, Бонапарт, — первый встречный.
Люди больше ни во что не верят. Даже рабочее население предместий отвернулось от политики. Махнув на все рукой, парижане позволяют роялистским и якобинским заговорщикам поочередно оспаривать друг у друга обескровленную страну. Хуже, чем теперешний режим, все равно уже не будет! Улицы Парижа являют собой зрелище нищеты населения и роскоши поставщиков, торгашей и их любовниц, которые жируют на теле агонизирующей Республики. Один пешеход, пройдя от «Одеона» до Лувра, насчитал по дороге всего восемь наемных и один частный экипаж. На заставах мимо вас проезжают облезлые дилижансы, запряженные клячами с веревочной сбруей. Напротив, у «Тиволи» или «Идалии»[186] всегда теснится подлинное скопление фаэтонов, дульсиней, уиски, сверкающих золотом и драгоценными камнями.
Когда население увидело Бонапарта, то, несмотря даже на его причудливый полуцивильный, полувосточный наряд — цилиндрообразная шляпа, зеленый сюртук, турецкий ятаган, у людей вырвался вздох облегчения. Государственный переворот казался неизбежностью. И обязательно возглавленный Бонапартом! Взять власть законным путем? Потребовать пересмотра конституции? Процедура, предусмотренная законом, потребует девять лет. Нет, действовать надо быстро. Франция должна пробудиться и обрести былой дух!
Когда третьего дня он вошел в Люксембургский дворец, сопровождаемый безумствующей толпой, старые гвардейцы плакали от радости.
Но не рискует ли он, являя себя всем глазам в облике обманутого мужа, повредить легенде, которая начинает складываться вокруг него? И не усугубит ли разрыв разразившийся скандал? Не повредит ли ему еще больше официальный развод? Рога плохо сочетаются с образом героя Италии, который создал для себя народ? Одним словом, сумеет ли он, публично расставшись с Жозефиной, стать той «шпагой», которую ищет Сийес?[187] И не сможет ли Жозефина помочь ему в осуществлении его замыслов? Создать в Париже, благодаря своему обаянию, то подобие двора, которое ей удалось устроить в Италии, в Момбелло и во дворце Сербеллони? Но Бонапарт не в силах отделаться от воспоминаний об этом вертопрахе Ипполите. Отвращение, возмущение, ожесточение снова переполняют его.
Он прислушивается.
Дом просыпается. Сверху, из надстройки, спускается Евгений и у подножия лестницы застает мать, рыдающую в объятиях Гортензии. Для нее все кончено! Что станет с ней теперь, когда любовь к Ипполиту, «пламенная, как ее сердце», уже мертва? А перед ее мысленным взором маячит ее возраст…
Внезапно Жозефина вместе с обоими детьми вновь поднимается по лестнице. Не Агате ли пришла эта мысль? Еще через несколько секунд под дверью сливаются воедино плач и мольбы Евгения и Гортензии. Жозефина умоляет Бонапарта о прощении. Ей вторят голоса и вопли детей.
Долго ли длится сцена — неизвестно. В конце концов Бонапарт отворяет, Он в совершенном смятении и тоже плачет. Не при Евгении ли и Гортензии произошло объяснение? Или, что вероятней, они исчезли, увидев, как взволнованный Бонапарт принял их мать в объятья.
Бесспорно только одно: когда на следующее утро Люсьен пришел навестить брата, Бонапарт впустил его в спальню; супруги лежали в постелях, сдвинутых вместе пружиной. Жозефина, улыбаясь, скромно торжествовала с обычной своей креольской гримаской. Она обещала больше не встречаться с Шарлем, что не помешает ей позднее — на ставке стоят слишком серьезные ее интересы — продолжать дела со своим Ипполитом и даже, вероятно, вкушать иногда в его обществе запретный плод.
187