А вот с Гортензией все хуже и хуже. Гаага, где, по словам королевы, «нет ни городских, ни сельских развлечений, а есть лишь неудобства высокого положения», кажется ей мрачной. У голландцев, торчащих перед нею, и «прямых, как колья», сплошь вытянутые физиономии. Они явно побаиваются своих государей. И в довершение бед король Людовик все больше превращается в отвратительного тирана. Гортензия пишет: «Этот человек (читай: Людовик) все устраивает так, что мы действительно живем как в настоящей тюрьме; иногда я не могу удержаться от смеха при виде трагедий, устраиваемых им из ничего. Теперь он окончательно сбросил маску, потому что мы уже привыкли к самым смешным вещам; к счастью, каждый без труда может судить о моем поведении, но в стране, где меня не знают, видеть, как со мной обращаются, значит иметь повод сомневаться во мне; напрасно я стараюсь ни с кем не встречаться, избегать общения даже с кошкой — он все равно принимает все возможные меры предосторожности, словно в них и впрямь есть необходимость. После шести вечера никто не смеет ни войти, ни выйти. Все превратились в шпионов, и стоит кашлянуть или высморкаться, это уже известно».
Жозефина догадывается, какую драму переживает дочь, и печаль гнетет ее. Окружение тоже не способствует душевной бодрости. Она окружена «настоящими гадюками», по выражению г-жи д'Абрантес, — женщинами, «которые копаются в вашей жизни, чтобы дорыться до какой-нибудь былой ошибки, а уж обнаружив таковую, безжалостно преследуют вас своими порицаниями». К тому же кое-кто из этих дам, роялисток в душе, как, например, г-жа де Ларошфуко, разносят пессимистические слухи. Битва при Эйлау была отвратительной бойней! Наполеона едва не разбили! Его звезда начинает меркнуть! При Жозефине эти дамы ограничиваются туманными намеками, но строят при этом сочувственные мины. Разумеется, Наполеону известно, что происходит: «Я узнал, мой друг, что вредные разговоры, имевшие место в твоем салоне в Майнце, возобновились; пресеки их. Я очень рассержусь, если ты этому не воспрепятствуешь. Тебя расстраивают разговоры людей, которые должны были бы тебя утешать. Настоятельно советую проявить характер и поставить всех на свое место».
Поставить всех на свое место? На это у Жозефины недостает духу. В иные дни — так она и пишет императору — она предпочла бы умереть, чем длить бесконечные разлуки с ним: такое существование — слишком тяжкое бремя для ее слабых плеч. «Твое письмо огорчает меня, — отвечает он. — Зачем тебе умирать? Ты здорова, и у тебя не может быть серьезных причин для тоски. Думаю, что в мае тебе надо перебраться в Сен-Клу, но апрель пробыть в Париже. Мое здоровье в порядке, дела идут хорошо. Даже не думай о путешествии этим летом: жизнь на постоялых дворах и в лагерях не для тебя. Как и ты, я жажду встретиться и пожить спокойно. Я ведь годен на кое-что еще, кроме войны, но долг — превыше всего. Ради своего предназначения я всю жизнь жертвовал всем — покоем, выгодой, счастьем».
Легко ему говорить! А знает ли он, что клан по-прежнему не дает Жозефине житья? Что г-жа Летиция не желает навещать ее? Разумеется, Наполеону все известно, и он пишет матери: «Сударыня, я очень одобряю ваш выезд за город, но по возвращении в Париж вам надлежит для соблюдения приличий ежевоскресно обедать у императрицы за семейным столом. Моя семья — факт политики. В мое отсутствие глава ее — императрица».
Он «всю жизнь жертвовал всем», — написал он жене, но уже через три дня, 1 апреля, больше чем на два месяца обосновался в красивом замке Финкенштайн, «где есть камины». Находится там и приехавшая к нему Мария. Догадалась ли Жозефина, что для «своей польки» Наполеон вновь обрел сердце Бонапарта? «Как обычно, твоя креольская головка немедленно идет кругом, и ты начинаешь терзаться, — пишет он ей 18 апреля. — Не будем больше говорить об этом». Но она продолжает говорить об этом, и 10 мая он отправляет ей такое письмо: «Не понимаю, о каких состоящих со мной в переписке дамах ты говоришь. Я люблю только добрую, вздорную и капризную Жозефиночку, которая ссорится с тем же изяществом, с каким делает все, потому что она всегда мила, если не считать минут ревности. Но вернемся к этим дамам. Чтобы я занялся одной из них, они должны были б быть настоящими розами. Но разве так обстоит с теми, о ком ты говоришь?»
Наполеон все время опасается, что его жена, предоставленная самой себе, забудет роль, которую он ей предназначает: «Мне угодно, чтобы ты приглашала к обеду только тех, кто обедал со мной; чтобы список допускаемых в твой салон составлялся таким же образом; чтобы ты закрыла доступ в Мальмезон и свое окружение послам и иностранцам. Поступая иначе, ты вызовешь мое неудовольствие; словом, не давай окружать себя лицам, которых я не знаю и которые не являлись бы к тебе, будь я рядом».