Выбрать главу

Однако авторы этого государственного переворота хорошо знают, что овации, которыми их встречают, — это лишь результат успеха, а успех зависит от самых мельчайших случайностей. Победите — и вы герой; потерпите поражение — и вы предатель. Какая насмешка — человеческая справедливость, и сколь шатки и неопределенны приговоры самой истории! Потомки, как всеобщие выборы, без конца пересматривают свое мнение. Правильность в таком-то году, ошибка в таком-то. Голос народа — не глас Божий.

Вот Бонапарт возвращается в свой дом на улице Победы, в тот дом, который всегда приносил ему счастье, он возвращается в дом, где он женился, откуда отправился в Италию и в Египет и куда вернулся все еще победителем, где еще позавчера он подготавливал успех государственного переворота, «предтечу» его верховной власти. Он нежно обнимает Жозефину и пересказывает ей во всех деталях перипетии дня. Он вскользь упоминает об опасностях, с которыми он столкнулся в оранжерее, и сам шутит над своим страхом, который он испытывал, когда нужно было говорить, а не действовать. Затем он отдыхает несколько часов, а утром он просыпается властителем Парижа и Франции.

Судьба вынесла решение. Кто смог бы сопротивляться человеку, которому сопутствует «бог судьбы и войны»? Послушаем одного писателя-демократа, который говорит о пассивном одобрении народа: «Я думаю, это было самым сильным страданием для последних поборников свободы во Франции. После такого страдания любое другое страдание — игрушка. Они полагали, что за ними идет народ, что они завладели его душой. В течение нескольких дней они ходили по городу, оглядывая перекрестки площади. Где же были великолепные ораторы с трибун прошлых ассамблей? Где леса пик, столько раз поднимавшихся, где клятвы, повторявшиеся четырнадцатью армиями, где эта гордая нация, которую так часто приводила в исступление и ярость одна лишь тень властителя? Где была гордость? Где была римская неприязнь? Как в такой короткий срок могли так низко пасть великие сердца? Никакого ответа. Совет Пятисот находил лишь удивленные лица, вдруг подчиненные силой души, недоверчивые или безмолвные. Все развеялось в один момент. Они сами, кажется, преследуют лишь мечту».

Приближается пора, когда республиканская простота уступит место искусному и утонченному монархическому этикету, когда женщина, томившаяся когда-то при терроре в тюрьме, будет окружена роскошью и пышностью, как азиатская царица; когда Люсьен Бонапарт будет поздравлять себя, по его собственному выражению, «с тем, что не вошел в эту схватку принцев и принцесс, ведомую всеми ренегатами Республики». «Так как, кто знает, — добавляет он, — уж не пример ли такого количества ренегатства деморализовал меня политически и даже философски».

Чем больше углубляешься в историю, тем больше она удручает. Вызывают улыбку иллюзии народов — иллюзии свободы, иллюзии абсолютизма. Каждое правительство считает себя бессмертным, прежде чем пасть; ни одно не видит пропасти, разверзшейся под его ногами. Сравнивая результаты с усилиями, начинаешь оплакивать порочный круг, по которому движется человечество. Что сказал бы Бонапарт, что сказали бы его обожатели, его сеиды, если бы им сообщили, каков будет конец эпопеи? А республиканцы, такие гордые, такие убежденные раньше, что подумали бы они о своем внезапном изменении взглядов? Франция дорого заплатила за свои длительные периоды ренегатства. Сжигая то, что она обожала, и переходя к обожанию того, что она сожгла, она начала сомневаться в своих собственных триумфах и пришла к забвению самых блистательных легенд веков, к поочередному осмеянию монархии, империи, республики и к освобождению себя от собственных идей, убеждений, принципов, как актриса расстается с поблекшими костюмами.

Все кончено. Жозефина меняет роль. Она больше не зовется гражданкой Бонапарт. Ее будут называть мадам, как женщин старого режима, прежде чем ее назовут императрицей и Величеством. Республика остается только в названии. Исчезают республиканские институты. Остается один человек. Бонапарт, первый консул — больше чем конституционный правитель, и мало королев имело столько влияния, как его жена. Однако республиканский период политической жизни обоих супругов был по-настоящему самым счастливым моментом их существования. До 18 брюмера Бонапарта могли воспринимать как солдата свободы, а его жену — как настоящую патриотку. В этот период она с редким умением служила интересам своего честолюбивого супруга. Не будь ее, достиг ли бы он таких удивительных высот? Не ей ли он обязан поддержкой Барраса и тем, что в двадцать шесть лет стал главнокомандующим итальянской армии; не была ли она так полезна ему в Милане и в Париже, не она ли завоевала сначала итальянское высшее общество, затем французское; не удалось ли ей во время его египетской экспедиции ослабить зависть Директории; не сумела ли она быть в дружбе как с роялистами, так и с республиканцами, а утром 18 брюмера покрыла цветами шпагу Бонапарта, а в душистой записке, адресованной Гойе, спрятала западню? Динамика неумолима; улыбка мадам Бонапарт сопутствует каждому деянию ее супруга.