Выбрать главу

На следующий же день после подписания этих адресных обращений офицерами и солдатами, Бонапарт написал Директории: «Солдат вопрошает, неужели за все его тяготы шестилетней войны в награду его ждет смерть, по возвращении к своему очагу он будет убит, как это грозит всем патриотам?.. Разве нет больше во Франции республиканцев? Неужели, покорив Европу, мы будем вынуждены искать какой-нибудь уголок земли, чтобы там закончить наши грустные дни! Одним ударом вы можете спасти Республику. Двести тысяч голов в вашем распоряжении, и вы можете установить мир в двадцать четыре часа: прикажите арестовать эмигрантов, уничтожьте влияние иностранцев. Если вам нужна сила, призовите армии. Прикажите прекратить подстрекательства подкупленных Англией газет, чьи поползновения такие жестокие, какими никогда не были даже намерения Марата. Что же касается меня, граждане директоры, мне невыносимо было бы жить под угрозой оппозиционных выступлений. Если нет никакого средства, способного прекратить несчастья страны и положить конец убийствам и влиянию Людовика XVIII, я заявляю о своей отставке».

Солдаты Бонапарта видели в нем Гийома Телля, Брута, наводящего ужас на тиранов, спасителя свободы. Возможно, не было ни одного человека в его армии, кто мог бы усомниться в том, что он республиканец. И это в тот момент, когда он становился, так сказать, вдохновителем 18 фрюктидора, когда в своих задушевных беседах с близкими он приоткрывал завесу над своими властными притязаниями и диктаторскими идеями.

В своих мемуарах граф Миот де Мелито заметил: «Однажды в Монтебелло Бонапарт пригласил меня и Мелци прогуляться по обширным садам этой великолепной резиденции. Прогулка продолжалась около двух часов, в течение которых генерал говорил почти не прерываясь. Он нам сказал: «То, что я делал здесь до сих пор, это еще ничто. Это лишь начало моей карьеры. Вы полагаете, что ради величия адвокатов Директории я одерживаю победы в Италии? Для создания Республики? Что за идея! Республика в тридцать миллионов человек! Разве возможно с нашими-то нравами, обычаями и пороками? Это химера, увлекшая французов, но она пройдет, как и все другие. Им нужна слава, удовлетворение тщеславия, а о свободе они и понятия не имеют. Посмотрите на армию! Одержанные недавно победы уже сотворили настоящий характер французского солдата. Я для него — все. Пусть только Директория попробует пожелать отнять у меня командование ими, и она увидит, в состоянии ли она это сделать. Нации нужны не теории управления, не трескучие фразы речей идеологов, в которых французы ничего не смыслят, — нации нужен вождь, увенчанный славой. Французам нужно дать игрушки, они будут забавляться ими и позволят собой руководить, если только, впрочем, от них скроют цель, к которой их поведут… Поднимает голову партия Бурбонов, я не хочу способствовать ее триумфу. У меня есть желание как-нибудь ослабить республиканскую партию, но с выгодой для себя, а не в пользу представителей старой династии. А пока нужно идти с республиканской партией».

Притворяться нужно было еще несколько лет. Но именно в тот момент, когда он в глазах своей армии выглядел настоящим революционером, молодой главнокомандующий имел неосторожность выдать Миоту де Мелито свои сокровенные мысли, которые уже претворялись отправкой Ожеро в Париж в день 18 фрюктидора — одного из дней, ставших фатальными для реакционеров и приведших их к самым ужасным последствиям. Можно сказать, что в этих обстоятельствах Бонапарт со своей итальянской хитростью проявил ловкость и гений Макиавелли.

Глава XIII

БОНАПАРТ И 18 ФРЮКТИДОРА

В 1797 году Бонапарт был республиканцем не ради самой Республики, а лишь для самого себя. В роялизме его не устраивало не то, что представляло угрозу республиканцам, а то, что угрожало перекрыть ему доступ к трону. Следовательно, его неприязненное отношение к роялистской реакции носило личный характер. По виду он защищал Республику, на самом же деле — готовил Империю.

Однажды он сказал мадам де Ремюза: «Меня часто упрекали в том, что я способствовал событиям 18 фрюктидора, это равносильно тому, как если бы меня обвинили в поддержке революции. Нужно было воспользоваться этой революцией и извлечь пользу из пролитой крови. Что? Согласиться безоговорочно служить принцам Бурбонского дома, которые попрекали бы нас нашими несчастьями с момента их отъезда и принуждали бы к молчанию, которое бы нам пришлось хранить по необходимости при их возвращении? Сменить наше овеянное славой знамя на этот белый флаг, который не постеснялся присоединиться к штандартам врагов, а мне, в конце концов, удовлетвориться несколькими миллионами и каким-то герцогством!… Естественно, я прекрасно бы сумел, если было бы нужно сбросить Бурбонов с трона во второй раз, и им стоило бы посоветовать отделаться от меня».

Нигде так разительно не проявилась двойная игра Бонапарта, как в приготовлениях к событиям 18 фрюктидора. Его официальным посланцем в Париже — тем, кого он делегировал в Директорию как официального представителя республиканских устремлений его армии и как исполнителя будущего государственного переворота — был якобинский генерал, дитя парижских пригородов, Ожеро. Но в это же время он отправил в столицу с секретной миссией человека, которому он полностью доверял, — своего адъютанта Лавалетта, манеры и социальное происхождение которого выдавали в нем человека старого режима. С помощью Ожеро Бонапарт должен был воздействовать на республиканцев, а через Лавалетта — на роялистов. Таким образом, он уже и в самом деле задумывал систему слияния, которая должна была стать впоследствии основой его внутренней политики и в результате которой ему пришлось даже давать титулы принцев и герцогов членам Конвента, то есть простым смертным, а цареубийцам — орденские ленты австрийских орденов. При посредстве Ожеро он заручился доверием самых ярых демократов. Благодаря Лавалетту он держал про запас семьи эмигрантов и бывших друзей Жозефины. В его планах было воспользоваться результатами государственного переворота, делая вид, что стремится избежать эксцессов. Послав Ожеро в Париж, он получал преимущество в том, что освободился от генерала, чьи ярко выраженные якобинские повадки ему не нравились, а его солдатская откровенная демагогия так страшила его, что он написал Лавалетту: «Ожеро отправляется в Париж, не общайтесь с ним. Он столько беспорядка внес в армию! Это мятежник».

Директория не замедлила раскрыть эту двойную игру. Но она посчитала, что еще нуждается в Бонапарте, армия которого была противовесом перед лицом все более угрожающей реакции, и она не чувствовала себя достаточно сильной, чтобы неоправданно поссориться с покорителем Италии. Еще меньше они доверяли Лавалетту, чьи поступки, визиты, письма, речи были под пристальным наблюдением. Антагонизм Бонапарта и Барраса, хоть и латентный, но прозорливому наблюдателю был уже заметен. Придя к власти, Директория одержала победу, которая в зародыше несла поражение. День 18 фрюктидора должен был породить день 18 брюмера.

Выступавшая очень энергично за Республику и против реакционеров, мадам де Сталь, чей салон тогда был очень влиятельным, принимала в нем поочередно и Ожеро и Лавалетта. Она говорила: «При всем том, что Бонапарт в своих заявлениях постоянно говорил о Республике, внимательные люди догадывались, что она в его глазах была средством, а не целью. Целью для него были все вещи и все люди. Распространился слух, будто бы он хотел стать королем Ломбардии. Однажды я встретила прибывшего из Италии генерала Ожеро, которого считали тогда, и, по моему мнению, обоснованно, ревностным республиканцем. Я спросила его, правда ли, что генерал Бонапарт помышляет сделать себя королем. «Конечно же, нет, — ответил он, — этот молодой человек слишком хорошо воспитан для этого». Этот простой ответ полностью соответствовал идеям того времени. Истинные республиканцы посчитали бы, что человек деградирует, если бы он, каким бы достойным ни был, захотел воспользоваться революцией с выгодой для себя. Почему это мнение получило распространение у французов?»[15]

В этот период мадам де Сталь создала настоящий культ Бонапарта. Лавалетт сидел рядом с ней на обеде у Талейрана, министра иностранных дел. Он рассказывал: «Во время всего обеда она не переставая вдохновенно и самозабвенно восхваляла покорителя Италии. Выйдя из-за стола, общество направилось в кабинет, посмотреть на портрет героя, и когда я посторонился, чтобы пропустить ее вперед, она остановилась и сказала: «Как, разве я осмелюсь пройти раньше адъютанта Бонапарта?» Мое смущение было таким явным, что она воспользовалась этим и рассмешила всех, вплоть до хозяина дома. Я пришел к ней на следующий день, она приняла меня настолько хорошо, что я приходил туда часто».