Все-таки интересно, разбирая то, что уцелело от прежней жизни, убеждаться в том, что сшита она воедино самым неожиданным образом. Вот и еще одна ниточка, тоньше паутинки, но материальная же, можно потрогать, связывает наш дом с домом Романовых!
Деревянный перрон, на перроне трое военных, над ними, на фронтоне станционного деревянного здания надпись «Ст. БОРЗЯ». Крайний слева на снимке бравый офицер в белом кителе, оставляющий самое хорошее впечатление о русской армии. Под ним чернилами дедовой рукой написано «Рейнвальд». Метрах в двух от него, так же лицом к нам, мой двадцативосьмилетний дед, он в белой тужурке с погонами, на нем офицерская фуражка и черные брюки, а вот руки совсем не по-военному засунуты в карманы тужурки. «Кураев». Слева от деда тоже метрах в двух в высоких сапогах, в гимнастерке, с карабином, опущенным прикладом на перрон, солдатского обличья рослый воин — «Дронов». На обратной стороне карточки запись: «Снимок сделан медицинской сестрой Альбрехтой сан. поезда им. импер. Марии Федор.»
Снимок будет препровожден бабушке и в одном из августовских писем откомментирован. Компания оказалась случайной. Дед отправлял в Иркутск больного тифом. Офицер Дронов, один из наиболее симпатичных деду сослуживцев, собрался на охоту. А бравый Рейнвальд «занимался уничтожением водки» в станционном буфете.
Дневник императора.
9-го июля. Пятница.
Утром все, за исключением Аликс, отправились в город на похороны Н. Н. Обручева. Узнав, что шествие не прибыло в Лавру, остались в поезде у нашего павильона. Осмотрел новый санитарный поезд Мамà, комендантом которого состоит полк. Ерехович, устраивала его внутри Апрак — очень практично и хорошо.
В 121/4 поехал с Мамà на отпевание, после чего в Мраморный дворец. Завтракали у тети Ольги. В 21/2 отправились с Мишей, Ольгой, Минни и Георгием на «Александрии» в Петергоф. Дуло сильно. После чая принял доклад Коковцева. Вечером зашли — Аликс в кресле — в Коттедж.
В ежедневных записях царя, скорее всего, нет ни понудительного волевого усилия, ни стремления к самодисциплине. Как утренняя и вечерняя молитва для верующего, умывание поутру и вечером для опрятного, мытье рук перед едой для брезгливого — вовсе не обязанность, а потребность, так же и записи в дневнике, и ежедневные прогулки при любой погоде и при любых обстоятельствах, потребность, а не долг и не понуждение.
Вот и после отречения, в начале марта 1917 года, государь прибыл в Царское Село, вернее, был доставлен, поскольку въезд ему в Царское Село до отречения был закрыт, рыдая рассказал жене о конце своего царствования, рассказал о том, что с ним случилось в Могилеве, Пскове и Киеве, пока они не виделись и… пошел гулять, и первый раз за многие годы прогулка не удалась. Всё — прежняя жизнь оборвалась даже в простых, казалось бы, подробностях.
«Она подвела меня к окну, — пишет о государыне фрейлина Вырубова, — я никогда не забуду того, что увидела, когда мы обе, прижавшись друг к другу, в горе и смущении выглянули в окно. Мы были готовы сгореть от стыда за нашу бедную родину. В саду, около самого дворца, стоял Царь всея Руси и с ним преданный его друг князь Долгорукий. Их окружало 6 солдат, вернее, 6 вооруженных хулиганов, которые все время толкали Государя, то кулаками, то прикладами, как будто бы он был какой-нибудь преступник, покрикивая: „Туда нельзя ходить, г. полковник, вернитесь, когда вам говорят!“ Государь совершенно спокойно на них посмотрел и вернулся во дворец.» Как и полагается фрейлине в таких ситуациях, Вырубова лишилась чувств, но государыня самообладания не потеряла, просто старалась запомнить лица этих солдат.
Думая о странных свойствах все-таки женственной души нашего императора, склонного более к тихому коварству нежели открытой угрозе и прямому поступку, начинает казаться, что этот, в сущности, одинокий человек, самим сознанием своей исключительности обреченный на одиночество, всякий раз, отправляясь на прогулку, надеялся встретить доброго, понимающего, любящего человека, чтобы с радостным облегчением вручить себя его попечению, как отчасти вручал Мамà, отчасти Александре Федоровне, отчасти Григорию Ефимовичу… О чем он думал, чего он ждал, вышагивая по часу, по полтора, и в снег, и под дождем, и в пыльную погоду? А может, как раз «приходил в себя», пока однажды не услышал: «Туда нельзя…»
Думал ли дед о своем государе? Молился ли за него? Мысленно прощаясь с бабушкой, не исключая для себя и печального жребия, собирался ли он умереть и за возлюбленного самодержца? Впрочем, он человек прямой, и если в день своих именин, о которых напишет бабушке, не сказал о своем счастье быть тезкой государя, стало быть, скорее всего, об этом и не помнил.