При малейшем протесте ворчливая старуха напоминала Амарилле, что она может скомпрометировать честь мужа, что она теперь уже не рыбачка.
Огромные модные прически с буклями давили голову непривычной к ним красавицы, тесная обувь жала ей ноги, особенно несносные сенаторские полусапожки с пробковыми каблуками внутри и шнуровкой снаружи, так называемые «котурны». Узкие пояса, длинные вуали, которые за все цепляются и рвутся, масса колец и браслетов, веера, зонтики и другие вещи, с которыми она не умела обращаться, – все это не радовало, а мучило ее.
Амарилла привыкла к рыбацкой сандалии, к короткому, широкому балахону. Привыкла к беготне, возне и смеху с утра до вечера. Ее тяготила новая жизнь, она стремилась всей душой назад, в деревню, к кормилице. Сознавая, что вернуться к былой свободе нельзя, она часто горько плакала, не имея возможности ни перед кем высказаться, потому что даже молочная сестра не сочувствовала ей в этом.
Часто Амарилла задавала себе вопрос – что будет дальше? – и неизвестность будущего тяготила ее.
Неужели ей всю жизнь жить, тоскуя в этих огромных палатах с рабынями, льстиво угождающими ей в лицо, но доносящими каждое ее слово ключнице? Нет, это невозможно. Вернется муж и положит конец ее мучениям, посоветовав ей что-нибудь. Что может он посоветовать, она не знала, но была уверена, что при нем ей будет веселее.
По мере того, как близился день триумфа, Амарилла становилась веселее и оживленнее. В ее голове созидались какие-то воздушные замки о перемене жизни после приезда мужа – фантазии без образа и формы. Она была настроена весело и готова к восприятию новых впечатлений, отправляясь на триумф, как вдруг неожиданное стечение обстоятельств благодаря ее роковому вмешательству в дела Фульвии дало совсем другое направление ее мечтам.
Глава IV
Триумф
Фульвия, поместившись со своими товарками на местах знатного плебса, могла издали видеть Амариллу и наблюдать за нею.
Вдали раздались веселые звуки труб, флейт, кимвалов, литавр и других военных инструментов и послышалось пение хора. Затем показалась процессия. Войсковые песенники несли консульского орла, воспевая хором славу победе вождей своих. В этой солдатской импровизации, составленной каким-то лагерным поэтом в минуты вдохновения под живым впечатлением пережитых событий, импровизации, не исправленной никакими интриганами, имя легата Петрея слышалось чаще имени Антония как имя деятеля-исполнителя, а консул воспевался лишь постольку, поскольку он был начальником и славился потому только, что он был – консул.
Петрей вел когорты, Петрей грянул на врагов, Петрей сразил полчища Катилины, Петрей усеял вражескими телами Фезуланское поле. Он командовал, его могучий голос вливал мужество в сердца робких защитников правого дела и вселял ужас в души храбрейших врагов. Над Петреем незримо носились и Марс, и Ромул Квирин, и тени доблестных героев страны, охраняя его, делая неуязвимым, как Ахиллес.
За песенниками и музыкантами ехали в триумфальной колеснице, сияя возложенными на них золотыми венцами в виде лавровых ветвей, оба консула, Антоний и Цицерон, вместе со своими близкими. Подле Цицерона сидел его молодой сын, а подле Антония – его усыновленный племянник, сын Юлии, родственницы Цезаря.
Колесница ехала тихо. Хитрая Фульвия успела заметить, что консулы далеки от дружбы между собою, и яблоко раздора уже упало между ними. Фульвия догадалась, что этим яблоком мог быть титул «отца Отечества», поднесенный вчера сенатом Цицерону за городом в храме Беллоны, где оба консула по обычаю дали собранию отчет в своей деятельности, прося заслуженной награды. Эту искру зависти мог раздуть в пламя ненависти неосторожный язык Цицерона. Оратор давно отвык сдерживаться, избалованный славой своего красноречия. Он, может быть, сказал Антонию что-нибудь резкое, например, попрекнул его прошлым побратимством с Катилиной, чему и сам был не чужд, или поддразнил трусостью, которую Антоний скрыл под предлогом подагры, мешавшей лично командовать армией. Может быть, даже обратил его внимание на смысл хвалебной солдатской песни в честь подвигов Петрея, совершенных, когда Антоний, лежа в шатре, растирал ноги мазью, толкуя о ее достоинствах с греком-врачом.
Что именно сказал Цицерон Антонию, было безразлично для Фульвии, догадавшейся, что сказано им было нечто оскорбительное для мстительного старика, который никогда не прощает обид, и злобное сердце интриганки порадовалось новому раздору среди первых лиц государства – раздору, из которого может возникнуть идея диктаторства, только что уничтоженная в лице Катилины под Фезулами – роковое наследство заговорщика, о котором она промечтала сегодня все утро.