Узнав об очередной «прибыльной» затее Бессона, Кузьма усмехнулся и, направляя в стойло, хлопнул по крупу лошадь.
— Горазд дрозд рябину щипати...
На столе дымились упревшие за ночь щи. Троекратно перекрестясь на иконы с ниспадающим по краям киота расшитым полотенцем, Кузьма опрятно и неспешливо стал есть. Задумался.
Не единожды были в его жизни крутые времена, много лиха изведал, но всегда занимала мысль одна, заботушка: упредить нужду, вдосталь хлеб заготовить, чинно свой двор обставить, порадеть для себя и близких.
После того как отец отказал варницу старшим сыновьям Фёдору да Ивану, как перебрался из Балахны в Нижний, поставив на скопленные деньги мясную лавку в торговых рядах, зажили в полном достатке. Кузьма с младшими братьями не помышлял отделиться от отца, заедино и слаженно тянули хозяйство, помогали приумножить добро. И даже когда Кузьма повенчался с Татьяной, он не покинул отцовского дома: в большой ладной семье легче да сподручней, а молодую его жену приняли тут ласково.
Но настал великий «годуновский» голод. Три года подряд терзаемая то ливнями, то ранними морозами, то зноем не родила земля, три года вопль стоял по городам и весям. Люди обгрызали кору на деревьях, рвали зубами сыромять, выкапывали корни травы, давились кошатиной и псиной. Одичавшие, обезумевшие, качаемые ветром страдальцы скитались по дорогам, безнадёжно ища пропитания, и падали, умирая в пыли и смраде. Страшнее давнего татарского нашествия было время.
Последним куском делился с голодными отец Кузьмы. Торговать стало нечем, голод опутал гибельными тенётами оскудевший дом. От истощения умерла мать.
У свежей материнской могилы Кузьма в сердцах стал винить отца: «Ты своим доброхотством сгубил мать, чужих выручал, а своего не жалел!». Придя с похорон, целую неделю окаменело сидел на лавке отец, обхватив руками седую голову, а потом подался в Печёры, постригся в монахи. Вот тогда и зарёкся Кузьма: не делай добра — не наживёшь зла.
Все силы он приложил к тому, чтобы обрести надёжный достаток. С малыми сбережениями, какие у него были, за сотни вёрст он отправился прасольничать: скупал и перекупал животину в ногайских степях, гнал в Нижний, с большой выгодой продавал, благо после голодных лет и падежа скота нужда в нём была великая. Снова уходил Кузьма в дикие степи и снова возвращался, научившись купеческой оборотистости и расчёту. Но не только этому.
Дальние странствия в те поры были рискованными: и разбой, и татьба, и насилия, и казни — со всем приходилось встречаться на дорогах. Беглые холопы, бунтующие крестьяне, жирующие казаки, озверевшие от кровавых расправ стрельцы и просто вольные, промышляющие грабежом ватаги понуждали всегда держаться настороже, изворачиваться, а то и обороняться. Волей-неволей Кузьма овладел навыками сабельного боя, не хуже любого татарина стал объезжать норовистых лошадей, стрелять из лука, кидать аркан.
Закалённый зноем и стужей, лишениями и опасностями, с почерневшим и затвердевшим от хлёстких степных ветров и жестокого солнца лицом, Кузьма появлялся на торгу с такой статью и достоинством, что посадские мужики, дивясь, ломали перед ним шапки. Удачливой была торговля, дом — полная чаша, но смутная тоска вдруг стала одолевать Кузьму.
Тесно становилось ему в торговых рядах. Почему-то всё чаще виделся отец, в безутешном смятении обхвативший голову руками. Захотев избавиться от смутной тоски, Кузьма вызвался помочь алябьевскому войску. Приставленный, как человек бывалый, к обозу с кормами и зелейным припасом, пустился с нижегородской ратью на Балахну.
Там и вышло так, что, заслоняя Фотинку, он заодно не дал в обиду и потеснённых мужиков. И вот на Слуде, оказавшись возле своих посадских, в большинстве молодчих тягловых людей, Кузьма увидел, с каким пылом они гнали тушинцев от города, в котором, поди, и отстаивать нечего, опричь худых дворишек да завалящего рухлядишка. Не о корысти помышляли — о чести. А балахнинский старичонка будто оттолкнул Кузьму на обочину, залётным посчитал, а иначе — чужим, усомнился в его совести. Горька правда, а куда от неё денешься? Он тоску свою развеивал, люди же с собой не лукавили.