Заруцкий уводил разгульную казацкую вольницу на низ, к Дикому полю. За ним пошло две с лишком тысячи — половина всего войска, пребывавшего под стенами Москвы. Другая половина осталась у Трубецкого.
Кто-то сглазил удачу лихого казацкого атамана. Не было ему везения в последнюю пору. Не смог он сладить с нижегородской ратью и помешать ей, не смог расправиться с Пожарским, не пресёк смуты в своём войске — и зашаталась твердь под йогами. Многие, верно, пальцами указывали: не важно ему Москву вызволять, а важно гордыню тешить. И великий в таборах раскол учинился.
Сведав, как честили и поносили его на майдане, после улик Хмелевского, атаман так искусал губы, что кровавая пена пузырилась на них, когда он в неистовстве нахлёстывал коня, спеша из Заяузья в таборы. В пух и прах готов он был разнести весь обжитой стан, что за долгие месяцы опостылел ему. И первого встречного изрубил бы он на куски, попадись тот под горячую руку.
Всем нутром чуял взбешённый атаман, не добиться теперь ему перевеса в таборах и не главенствовать там, коли подойдёт со своим ополчением Пожарский. А он подойдёт вскоре — уже его родич Лопата с тысячным полком подступает к московским стенам, чтобы встать рядом с Дмитриевым.
Не по своей охоте, а по жёсткой принуде земских воевод уже пришлось бы воевать вольным казакам. Не потерпят они уготованного ярма. Надобно сберечь для себя кого можно. Сберечь, чтобы воротиться, когда Пожарский с Ходкевичем обескровят друг друга.
Уже настала ночь, и преданные есаулы с чадящими факелами метались по таборам, поднимая приверженцев атамана. Целыми станицами прибывали казаки к месту сбора. Широкое поле быстро заполнилось. И прыскучей стаей рванулись они от не взятых стен Московского кремля, увлекаемые отчаянным атаманом.
Как бывает ночами в конце июля, погремливало с мглистых небес, а то и оглушало крутыми раскатами грома, резко вспыхивали молоньи, озаряя всю глубину далей и срывая испуганных птиц с гнёзд. Судорожно метались крылатые, натыкались на всадников и падали под копыта коней. Бежал впереди конницы обезумевший русак, покуда не свалился замертво.
Жуткая была ночь. Казалось, в адову бездну несёт скопища взмыленных коней с их шальными седоками.
В Коломне Заруцкий не хотел задерживаться. Второпях собрали все телеги в посаде. Спешно наваливали на них обильную поклажу.
Стегая плёткой по сапогу, атаман обходил царицыны покои, подгонял челядь, которая уже не таскала узлы к дверям, а приноровилась выкидывать их из окон.
На глаза Заруцкому попались небрежно вытряхнутые из ларца на стол бумажные свитки. Это были различные послания и грамоты. Атаман взял один из свитков, развернул. Ему не довелось обучиться чтению, но он сразу признал руку думного дьяка Васильева и вспомнил зачинные строки:
«Государыне царице и великой княгине Марине Юрьевне всея Русии и государю царевичу Ивану Дмитриевичу всея Русии холопи ваши Митька Трубецкой, Ивашко Заруцкой челом бьют...»
Атаман с отвращением покривился, скомкал бумагу и бросил в угол. Не хмель беда — похмелье.
В проходе с косящатым слуховым оконцем он наткнулся на Мело. Свет, пробиваясь через слюду, рдяным лучом горел между ними. Но не этот луч, а незримая черта всё ещё разделяла их.
— Ты готов встать на путь истинной веры? — не отрывая от Заруцкого пытливого взгляда, спросил монах.
— Да, отче, — нагнул голову атаман.
— Я обвенчаю вас с Мариной. И затверди, агнус деи[82]: отныне ты Дмитрий, царский сын.
— Казаки не поверят сему.
— Своим молви, что лукавишь для их же блага, дабы той хитростью умножить войско. Ложь сотен скоро становится истиной тысяч.— И воздев длань, Мело зашептал по-своему: — Бенедико вое ин номине патрис эт филии, эт спиритус санкти[83]...
Марина вопрошающе глянула на Заруцкого, когда, оттолкнув слуг, он подсаживал её в карету. Благосклонный кивок атамана несказанно обрадовал шляхтянку. Они уже могли обходиться без слов, если близко оказывались чужие уши.
Проследив за кормилицей, которая с маленьким Иваном на руках садилась в подъехавшую колымагу, Марина блаженно призакрыла глаза: и любовник и сын были теперь с ней.
Как самая надёжная и безупречная стража, стояли поодаль пастыри в тёмных сутанах.
Поезд царицы тронулся следом, и Марину уже нисколько не беспокоило, какой разбой творится позади в оставленной Коломне. Это ей припомнят потом, когда она вновь, но уже не по своей воле очутится тут.