Судорогами корёжило и сотрясало тело Микулина. Нет, не от страха или отвращения. Он не мог подавить в себе злобы, не мог перенести издёвки окаянного отродья, которое, насмехаясь, дерзко выказывало свою власть и самочинство. Это оно довело самого Микулина до крайней бедственности, уравняв его с подлым мужичьем, вынудило униженно отступать под огнём пушек от астраханских валов, претерпевать муки и лишения, кормить вшей, ходить в рванье и ждать подвоха и пагубы от своих же не раз уже роптавших стрельцов.
Било и дёргало Микулина. И он злобился, распаляясь от той безысходности, которая ему виделась в безобразно распахнутых в последнем отчаянном вопле ртах, уже облепленных мухами. И не яркий день извне, а жуткая чернота изнутри, пронзаемая тонкими иглами молоний, ослепляла его воспалённые очи, знаменуя конец света, предвещанный кликушами с церковных папертей. Но как сорвавшийся с высокой кручи намертво цепляется за любую попавшую под руки ветвь, так Микулин нашёл единственное средство для спасения своей уязвлённой души в нещадной мести и свирепом истреблении любой вольницы.
В недобрый час в застольной беседе услыхал он, будто неугодный ему Кузьма продаёт обозных лошадей муромским ворам. Никто не принял всерьёз такой напраслины: Кузьму сам воевода отличал, при нём с кормами нужды не ведали, видели его рачительность и честность. Но голова, ничтоже сумняшеся, поверил небылице. Посреди застолья в хоромине, где собирались на трапезу начальные люди, вскочил он внезапно, заиграл желваками и кинулся в двери. Ухвативший его за полу кафтана стрелецкий начальник Яков Прокудин чуть не свалился с лавки.
Пока за столом судили да рядили о вздорности головы, он уже оказался у избы обозников, благо выпитая хмельная чарка добавила резвости. Ступив за порог, Микулин исподлобья глянул на мужиков. Вольно рассевшись по лавкам, они чинили сбрую. Заметив среди них Кузьму, голова повелительным жестом поманил его к себе.
Кузьма неторопко переложил истёртый хомут с колен на лавку.
Вышли на заваленный сугробами двор, встали на утоптанной круговинке возле поленницы. Тёмное узкое лицо Микулина с острыми выпирающими скулами и жёсткой курчавой бородкой подёргивалось и ещё более темнело. Голова еле сдерживал себя. Вызвав Кузьму, он помышлял, что тот сам смекнёт, в чём должен повиниться, но Кузьма был невозмутим.
Гладковолосый, широколобый, с грубоватым крестьянским лицом и округлой русой бородой, в полурасстёгнутой просторной однорядке, он ничем не отличался от посконного мужичья, которое для Микулина было одноликим и невзрачным, как всякая посадская или крестьянская толпа, достойная презрения и кнута. Однако уже испытавший неподатливость Кузьмы, Микулин поневоле, хоть и досадуя за это на себя, признавал за ним завидную прямоту и бесстрашие.
— Аль не чуешь, пошто зван? — сквозь зубы прошипел голова.
— Невдогад мне, — ожидая любого подвоха, но не теряя спокойствия, ответствовал Кузьма. — Богу вроде не грешен, царю не виноват.
— А не ты ль отъезжие торга затеваешь смутьянам на поноровку?
— Навет. Не было того, — посуровел Кузьма.
— Не ты ль коней наших сбываешь? — до крика повысил голос Микулин.
— За меринка подраненного я ответ перед воеводой держал. Вины моей он не усмотрел.
— Навёл блазнь на воеводу. Ах ты, чёрная кость, я-то давно узрел, кому прямишь! — И, выхватив из ножен саблю, Микулин занёс её над Кузьмой. — Молись, смердяк!
— Ишь ты, дверь-то забыли прикрыть, — с простодушной озабоченностью полуобернулся к избе Кузьма, и Микулин тоже невольно скосил взгляд.
Этого спасительного мгновения Кузьме хватило, чтобы сдёрнуть тяжёлый кругляш с поленницы, ловко ударить им по сабле. Звенькнув, она отлетела в сугроб.
— Срам, голова! По чести ли на безоружного нападать? — с печалью укорил остолбеневшего от такой дерзости Микулина Кузьма, деловито укладывая кругляш на место.
Невдалеке послышался говор, заскрипел снег под торопливыми шагами. Кузьма прислушался и протянул извлечённую из сугроба саблю Микулину.
— Держи. Я зла не помню, а тебе Бог судья.
Даже не смахнув с лезвия снег, Микулин молча вложил саблю в ножны, резко повернулся и пошёл встречь голосам.
— Вота он, други! — воскликнул, завидев его выходящим из-за поленницы, Фёдор Левашов. — Эка где схоронился!
— Эх, Андрей Андреевич, уж зело горяч ты, всех переполошил, — выговорил голове степенным голосом Прокудин. — Прости нас, грешных, но помыслили, не нашёл ли разом на тебя какой карачун. Чуть ли не в набат ударили. Воевода, слышь, кличет. Верно, приспела пора на Муром подыматься...