— Слаб аз, не стерпеть ми. Утресь вот чадо малое из шалашика захотел вытащить, заледенело, в хрупкое скло превратилося. Взял его за ручонку, она и отвались... Богу ли такое не узреть?
— Всё он зрит. И тяжельше ему, нежели нам, грешным. Но не отвратимся от страдальческого лика его.
— Неужто мы мёртвые Богу надобны?
— Грех, грех великий смятенье в душе гнездить, — повысил голос Палицын. — Мы все зарок приняли: не отдать на поругание святыни наши. На вере Русь держится. Льзя ли в шатании быть с зароком-то? Преступить его, обесчестить Божью обитель, оставить без Бога отчую землю? Смерть наша — не конец наш, конец наш — измена!
Ему было за шестьдесят, но ещё не одряхлело его жилистое закалённое тело, уверенны и точны были движения, лёгок шаг. Узкогрудый, но статный, со смуглым строгим лицом, твёрдым взглядом и чистейшей белизны бородой, он казался сошедшим с иконы святым, что и помыслить не может о чём-то плотском. Его умение убеждать и говорить складно и велемудро вызывало благоговейный трепет, и не находилось человека, кто бы мог заподозрить, что, радея за общее дело, Авраамий больше всего печётся о себе...
— Одним святым Сергиевым духом держится Троица. Аще я умолчу о сём, то камение возопиёт, — закончил, тяжко вздохнув, келарь.
— Сокрушаться и нам заедино с тобою, — посочувствовал Шуйский, сохраняя печаль на лице, но в голосе его уже не было и следа безысходности. — Излияся фиал горести на всякого из нас. Дорога нам Троица, воистину мила, но ей без Москвы не бысть. Воспрянет Москва — воссияет и Троица. Без вспоможения её не оставим. — Шуйский на мгновение замолк, выпрямляясь и стараясь обрести величественную осанку, словно сидел на троне. — Токмо... Токмо ныне о Москве пущая наша печаль.
— Видит Бог, — оборотился к иконам келарь, — на Голгофу, аки и он, иду, у несчастной братии последнее имаю. Пущай на мне будет грех — отворю житницы.
— По былой цене хлеб уступишь.
— Льзя ли? Братию же по миру пущу! — воспротивился Палицын, с лица которого сразу сошла херувимская просветлённость, и оно напряглось и затвердело.
— Сук под собой сечёшь, кесарь, — грозно вступился за келаря Гермоген и стукнул посохом об пол. — Жаден ты на своё, да вельми щедр на чужое. Себя подымаешь, а других опускаешь. Доброхотом всё одно не прослывёшь!
— Не повелеваю, а молю, — беззащитно помаргивая глазками, пошёл на попятную смутившийся от такой злой отповеди царь, но тут же и примолвил твёрдо: — Воля ваша положить цену, а больше двух рублёв за четь никак не можно. — И, вспомнив яростную толпу, вдруг затопал: — Вы тоже погибели моей ждёте!
Глядя мимо царя, патриарх поднялся и стал креститься:
— Буди, Господи, милость Твоя на нас, яко же уповахом на Тя!..
3
После обеденной трапезы великий государь хотел пройти в опочивальню, но внезапно явился брат — Дмитрий Иванович, тонкогласый, белолицый, с ухоженной бородкой, в прошитом золотой нитью блескучем кафтане и польских сапожках на высоком каблуке, не по возрасту и дородству вздорен и вертляв.
— С чем пожаловал не к поре? — недовольно спросил брата уже полусонный Василий Иванович.
— Побожусь, в изумление придёшь, — наливая в царскую чарку романеи, сказал единокровник.
— Недосуг мне, не томи. Ныне все беды на мою голову.
— О племянничке твоём речь, о князюшке Михаиле, — с настораживающей вкрадчивостью и едкостью, женоподобно кривляясь, пропел Дмитрий Иванович. — Нахваливал ты его: мол, удачлив, и резв, и умён, едина, мол, наша надежда. А сказывали мне, будто стакнулся он со свеями, к коим ты его послал, и порешили они тебя с престола скинуть. И ещё сказывали, рязанец Прокофий Ляпунов[18], прежний болотниковский-то потворщик, за раскаяние в думные дворяне тобой возведённый, уже принародно его в цари прочит: вот-де такому молодцу и царём быть!
— Напраслина, — вяло махнул длинным рукавом царь. — Моей воле Скопин послушен, мне единому прямит.
— А чего ж он в Новгороде-то засел с наёмным войском? Не измора ли нашего ждёт?
— Про князя Михайлу мне всё ведомо, не таков он, чтоб мешкать. Скоро на Москве будет.
— Вот и оно, что на Москве! Ой не оплошать бы с твоим любимцем-князюшкой! Уж я-то тебе ближе...
— Не мнишь ли ты сам соперника в нём? — сверкнул лукавыми глазками царь.
Дмитрий Иванович по-бабьи передёрнул плечами и вспыхнул, словно и впрямь был уличён в нечистом помысле.
18