– Дык мы и росой утренней окропляли, и колосками зелеными поглаживали…
– Баба, цыть! – повысил голос доктор.
Анфиса подозревала, что он пытался внедрить в сознание сибиряков ученые знания про лечение болезней и про устройство человеческого тела. Но сибиряки ничего не принимают с ходу и на веру, а про устройство им без надобности, человек ведь не свинья или теленок, чтобы его свежевать. Возможно, из сотен пациентов доктора только Анфисе, просидевшей у кабинета два часа и услышавшей много интересного, наука пошла на пользу.
– Баба, слушай меня и не разевай рот! – продолжал доктор. – Тут у ребеночка под кожей особая плёночка, вроде рогожки. Рогожка порвалась, и наружу из животика петля кишки вылезла…
– Ой, горе-то какое!
– Заткнись! Никакого горя, заурядная паховая грыжа, у каждого десятого. Баба, вот ты резала серпом или ножом руку, палец?
– Как без того?
– И оно зарастало, верно?
– Если приложить лист…
– Молчать! Не сметь мне говорить о листьях подорожника! Оно зарастает само, благодаря силам организма. И грыжа зарастает в восьмидесяти процентах случаев. Безо всяких заговоров. Отсюда вера в знахарок. Пусть хоть наш Федька-истопник, потомственный олигофрен, пассы исполнит: если организм справится, то зарастет. Ты поняла?
– Про Федьку?
– Почему мне иногда хочется вас убить, если я решил вам служить? – простонал доктор. – Твоему сыну нужно делать операцию. Никакие заговоры больше не помогут.
Анфиса тихо перекрестилась, не подозревая, что доктор им тоже пропишет операцию.
– Ой, резать моего маленького! – заголосила баба.
– Молчать! – гаркнул доктор. – Подожди… мне надо лекарство принять… Завтра поутру я сделаю операцию…
– Спасибочки, мы домой…
– Ни с места! Грамотная? Вот тебе бумага, ручка, чернильница. Пиши: я такая-то, фамилия, имя и по батюшке, православной веры, соглашаюсь, чтобы мой ребенок умер по моей доброй воле…
Баба с перепугу начала заикаться:
– Дык как? Ой! Дык что ж? Дык я ж…
– Если не хочешь на себя грех брать и похоронить первенца, умершего в страшных муках, то слушай меня! Пойдешь сейчас в палаты, найдешь фельдшерицу Марию Гавриловну, скажешь, я велел определить. Все! Шагом марш на выход! Зови следующего.
Анфиса давно подозревала, что заговоры действуют не на причину недуга, будь то грызь или сухотка, а только на сердце и на голову человека, которые есть источник настроения – радости, горя, надежды или отчаяния. В радости человек может горы свернуть, а в горе не находит сил клопа раздавить.
Мысль эта была крамольной, потому что в действие заговоров верили все, даже безбожники. Сомневаться в том, что заговоры бесполезны, было равносильно утверждению, что плуг не пашет. Конечно, не пашет, если пахарь неумелый или земля каменная. Плуг виноватить глупо. Так и заговор бессилен, если знахарка-ворожея неопытная или больной человек одной ногой уже в могиле. Сомнения Анфисы были связаны с тем, что сама она, безусловно предчувствуя только смерть или выздоровление, а никак не способы лечения, с ходу придумывала якобы верные средства. Поскольку в главном Анфиса никогда не ошибалась, то и ее придумки всегда оказывались эффективными.
С другой стороны, как объяснить ее внутренний голос, ее предчувствия? Она их, голос и предчувствия, не любила, поскольку не знала их природы. Изжога бывает, когда жареного переешь, а это откуда прет? Когда Анфиса, уступив мольбам, приходила к больному, она мысленно настраивалась, задавала кому-то неведомому внутри себя вопрос, и он отвечал. Кто он-то? Не иначе как бес. Не ангел же внутри нее сидит, на святую она не похожа, а с бесом дела вести страшно. Повторить вопрос просто так, без настройки, среди бела дня даже в ситуации важной, например по зеленям предсказать урожай, Анфиса не могла. Бес спал. Но иногда приходил по ночам, душил до дикости страшными видениями. Степана не отпустила на войну, в ногах у него валялась, лицо исцарапала, потому что приснилось загодя, что крысы рвут на части в колыбели ее кровиночку – маленького молочно-пухлого Степушку. Проснулась с абсолютным убеждением: пойдет Степан на войну – не вернется, убьют.
И вот новая напасть. После кровавого сна, в котором она когтями рвала Петра, поселилось предчувствие горя, и было оно связано не только с Петром, но и с ней самой, стало быть – со всем семейством. Никаких видимых оснований для страшной беды не было, Анфиса гнала от себя тревогу. Но та оставалась на месте, будто мышонок, забравшийся за печь, – и не вытащить его, и сам убежать не может. Кыса лапой не достает до мышонка, рукояткой ухвата как ни тычь, не подцепишь. Пищит и пищит маленькое животное, беду кликает…