Выбрать главу

Ужинать Степан отказался. Чтобы не шуметь, Прасковья принесла тазик и кувшин с водой в их комнату. Поливала мужу, он мыл лицо и руки.

Заговорила, как вспыхнула, точно сил не было больше молчать:

– Степушка, известие радостное! Анфиса Ивановна пообещалась моей маме надел вспахать и засеять.

Подробностей сделки Прасковья, конечно, не знала и видела в поступке Анфисы Ивановны чистое благородство.

– Хорошо. – Степан вытерся поданным женой полотенцем.

– Не помрут мои теперь с голоду и христорадничать не придется!

– Хорошо, – повторил он устало.

– Мама твоя все-таки золотой души человек!

– Один большой слиток, не угрызешь и не унесешь.

– Как бы я хотела быть на нее похожей!

– Тогда б я на тебе ни в жисть не женился. Давай спать, скоро засветает.

Они легли на кровать и укрылись толстым шерстяным одеялом в лоскутном пододеяльнике. Прасковья повозилась, устраиваясь под боком у лежащего на спине мужа, затихла на минутку, глядя на его профиль, на крупный нос, вздернутый к потолку.

– Степушка! – принялась она гладить мужа по груди. – В чем твои кручины, сокол мой? Кто тебя запечалил?

Степан положил ладонь на плечо жены, легонько качнул, как бы благодаря за заботу.

– Данилку Сороку встретил. Ферт разодетый. Он теперь в ОГПУ… при немалой должности. Да и леший бы с ним, с Данилкой! Вадим Моисеевич… он для меня… он ведь особенный! Педагог настоящий!

– Кто?

– Учитель. У него и кличка партийная в подполье была – Учитель. Вот как есть хороший плотник или сапожник, а Вадим Моисеевич – прирожденный учитель, талант у него уникальный, редкостный. Не токмо читать-писать голопузую ребятню ему нескучно было учить, он еще мир открывал, отношения людские, взаимодействие разных экономических сил, которые с кондачка-то не раскумекать. Он очень добрый, птахи не обидит… а приказы подписывал, да и сейчас… кровавые. Говорит, добро должно быть с кулаками, а то и со штыком, с пулеметом… Сколько ж нам кулаками размахивать да из пулеметов поливать?

– Болеет он?

– Болеет, совсем высох, кашляет, на лице одни глаза остались. Мне раньше в его глазах всемирная доброта виделась, а сейчас… блеск… как у схимника.

– Журил он тебя?

– Ругал за недостатки. Это понятно… правильно. А больней всего, что смотрит на меня… ну, как вроде не оправдал его надежд. Данилку Сороку в пример ставил… это уж совсем… Ладно, переживем. Спи, мой соболенок, доброй ночи!

– Доброй ночи, ненаглядный!

Степан быстро уснул, а Прасковье не давали покоя толчки в животе. Ох, и буян там растет, день и ночь дрыгается. Наверное, будет в батюшку Порфирия. Мама рассказывала, что батюшка кулачные бои обожал.

– Погоди, родишься – надерешься, – поглаживая живот, тихо говорила Прасковья. – Допрежь неча материнские селезенки и печенки пинать. А ежели ты девка? Хватит танцы танцевать! Ишь, разгулялась! Мамина утроба тебе не супрядки. Или ты мою печаль учуяла? Что отец твой в кручине? Он не все мне говорит, без подробностей. Как вешки ставит – общий путь понятен, а между вешками-то его чувства-страдания…

Бормоча, разговаривая с ребенком, чье буйство уже давно она усмиряла поглаживаниями, и строгими окриками, и увещеваниями, а лучше всего действовало, если поплакаться и призвать к жалости (точно парень родится!), Прасковья забылась коротким тревожным сном. Но этот сон был счастливым, потому что для нее было только одно место счастья – на груди мужа.

Степан не стал рассказывать жене в подробностях про свою поездку в Омск, не только потому, что устал, хотел спать, но и потому, что Парасенька во многом не понимала его проблем и трудностей. Она живо откликалась на его речи, не вникая в их смысл. Она как могла старалась облегчить его тревоги. И в этом было большое счастье – в безрассудной женской вере. Мать тоже любила Степана истово, но рассудка у матери было… на трех генералов хватит и еще фельдмаршалу достанется.

Он хорошо помнил, как, мальцом, хотел маме показать, какой он сильный большак, что она может им гордиться, что он – опора, тем более что отец вечно отсутствовал.