Море тихо, лазурно, в нем отражаются облака; на воде столпы и блики, тихое сияние.
Я бывал на восточных наших морях, вот так же сиживал на чурке с блокнотом на колене, со стилом в руке, с задумчивым выражением на лице — над Охотским, Беринговым, Японским морями. Ну, конечно, и над Балтийским. Над Баренцевым. Добрался до Белого моря.
В этом месте рассказа о поездке на беломорский Север моя память или, лучше сказать, моя совесть напоминает, подсказывает, велит начать рассказ с начала, найти первопричину моего хождения к Белому морю (еще был повод, о нем скажу особо). Все на свете связано, одно другим предположено, обусловлено; в самом начале ищи человека. Ты думаешь, что сам себе выбрал путь, наметил конечную цель, хочешь так думать... Но положи себе руку на сердце и вспомни: кто-то подвиг тебя совершить первый шаг, соступить с тобою натоптанной колеи, упорхнуть с милого тебе, как кулику, болота...
На столе моем (или рядом на полке) книга Юрия Казакова «Северный дневник», выпущенная издательством «Советская Россия» в 1973 году... И еще до книги, как бакены на воде, рассказы-главы будущей книги: «Нестор и Кир», «Белуха», «Долгие крики», «Ночь на „Веге“», «Белые ночи», исповедь-монолог «О мужестве писателя». С ног до головы, до мозга костей московский человек, Юра Казаков, в недавней — тогда — своей юности музыкант из оркестра, «лабух», литинститутовец одного с Евтушенко набора, автор рассказов, почему-то вдруг всеми замеченных, не только у нас, но и всюду (тогда не задумывались почему): «Голубое и зеленое», «Арктур — гончий пес», «Адам и Ева», «Некрасивая», — вдруг закинул за свою могутную в те годы спину рюкзак и пустился в плавание-поход-хождение — на Север...
«Северный дневник» Юрия Казакова обладает необыкновенной силой воздействия на чувства, сознание, воображение, интеллект, даже на опорно-двигательный аппарат — как побудка, позыв к движению, как флюиды восторга пред тем, что мы имеем, что называется нашей Родиной; перед ее студеными морями, вовсе не теплыми берегами, ее людьми с их негромким, несказанным, каждодневным, непременным, как продолжение рода, мужеством — жить на холодной земле, у холодного моря гармоничной, как музыка, красивой и опасной, как северное сияние, тихой, как море в белую ночь, жизнью.
Все эти чувства, оттенки, картины, мотивы, впечатления Казаков внушил нам магией изобразительности своего слова. Он рассказал о Севере на том же языке, на каком и до него сказывали: другого языка мы не знаем. Но Юра перетряхнул словесную торбу, разрушил все штампы, нанизки; он заново обратился к родному нашему языку, извлек, составил созвучья, как композитор извлекает из эфира свою музыку...
В одной статье о Казакове, уже посмертной, — при жизни писателя имя его редко упоминалось в литературной прессе, разве что в критическом плане, — я прочел очень существенную для понимания творчества Казакова замету: «Когда Казакову случалось высказываться о том, что ему как художнику было близко или же, напротив, казалось неприемлемым, он непременно возражал против узкотематической мерки, с какой подчас подходили к той или иной из его вещей. У настоящего писателя, напоминал он, «всегда ощущается что-то еще помимо того, о чем он пишет. Это как в звуке: есть основной тон и есть обертоны, и чем больше обертонов, тем богаче, насыщеннее звук».
Казаков с его «чрезмерно» по тем временам богатой словесной палитрой или партитурой — не знаю, как лучше сказать, — с его причудливой, изощренной ритмикой и какой-то вовсе уж из рук вон жаргонной, уличной, расхристанной (но всегда звучащей, живой) интонацией показался явлением неудобным для привычной классификации, злаком нежданным и своевольным на ниве нашей словесности. При внимательном — и целенаправленном — рассмотрении у него еще обнаружили и «вечные» темы, разумеется, в кавычках. Казаков ни к кому не подравнивался, не становился в общий ряд, а это все-таки непорядок... И его отнесли в разряд подражателей, эпигонов. Казаков подражает Бунину... Ну, конечно, «не лучшим его образцам».
И пошло, и поехало... Давайте вспомним, что в ту пору, когда Казаков вымеривал версты в резиновых сапогах, с заколенниками, с мешком за спиною, с удочками, ружьем — по каменюгам беломорского побережья, зыбался в карбазах на тонях, спал на пахучих полатях в рыбацких избах, делал записи в блокноте в кубриках промерзших сейнеров, слушал исповеди поморов и поморок — и после где-нибудь на Оке в «дубовых лесах» или в Абрамцеве писал рассказы, дарил нам такие жемчужины, как «Никишкины тайны», «Поморка», «Манька»... да, так вот... тогда еще не было «деревенской прозы», не было Шукшина, Федор Абрамов чуть брезжил, Личутиным или Масловым и не пахло... Юрий Казаков шел первым, как ледокол, прокладывал первопуток. Ну, разумеется, опираясь на опыт... Бунина, Шергина...