Но дорого! <...>
А поплавать смерть охота! <...>
Наконец, меня осенило (вот именно: осенило! — Г. Г.) Аренда! Ведь владельцы всяких катеров не все же время на них плавают. И не все уж так дрожат за свою посудину (в этом пункте Казаков малость прекраснодушен в отношении своих соплеменников. — Г Г.), что не дают чужой ноге на нее ступить. Может, кто-нибудь и сдает в аренду свои плавсредства. Ваш Питер самый плавучий город, вот я и подумал, м. б. ты на досуге разузнаешь про аренду. Вот славно бы в мае сплавать, пройти по Волго-Балту или куда угодно.
Мотодору ты знаешь? Скуластая, бокастая и с одинаковыми кормой и носом.
Узнай, милый, про это дело и напиши мне. А то мы с тобой не охотились и не рыбачили вместе, а только пьянствовали иногда, а ведь это дурно.
Сижу и помаленьку тюкаю свой сев. очерк. Вот в 72 году выйдет сев. дневник, пришлю тебе, если буду жив.
Мотодора еще знаешь чем мне нравится? Ей на борт наступишь, она и не дрогнет, а то эти все катера — в них бабу ласкаешь с риском для жизни.
<...>
Целую!
Ю. Казаков».
Письмо само по себе требует затраты душевных сил, оно представляет собою в некотором роде разрядку, освобождение от обуревавших тебя каких-то не до конца ясных мечтаний, предположений, забот. Теперь заботы высказаны, они уже не только твои, но и переложены на чьи-то плечи...
После обмена посланиями, изобилующими всякого рода заманчивыми приглашениями-предложениями в смысле вояжей, охот-рыбалок и прочего такого самого лучшего в жизни (замыслы Казакова всегда по-московски с размахом: гулять так гулять), решительно никаких действий не предпринималось. Миги активной нашей переписки сменялись годами забвения. Слишком разно мы жили с Юрой Казаковым, и если когда встречались (редко, редко), то никакого слияния душ у нас не наступало.
Казаков по природе своей был... ну, что ли, солистом. В любом сообществе (городском, литературном) он занимал трибуну, вещал, изрекал, поучал, сообщал, наборматывал, курлыкал и мурлыкал. Слушать других столичных златоустов Казаков не умел, разве что — на моей памяти — Юрия Домбровского...
Я иногда думал о том, каково Казакову странствовать по северу с Евтушенко, таким же, как он сам (может быть, еще больше) , солистом-оратором, не умеющим слушать, — это у них общее, может быть, еще из Литинститута... Надо думать, такое сходство и помогло Казакову с Евтушенко. выносить друг друга в странствии: каждый занимал трибуну, молотил свое — без обязательства и потребности слушать. Зато с какой нежностью-гордостью упоминает Юра в своих записках «знаменитого друга», как вдруг округляет он и без того округлые свои глаза...
Говоря по чести, дружба моя с Юрой Казаковым, наивысшие взлеты, мгновения нашей дружбы запечатлены, главным образом, опять же в эпистолярном жанре. Стоило нам сойтись с Юрой — в Москве, Ленинграде, Переделкине, Малеевке, у него на даче в Абрамцеве, — и я скоро уставал от моего знаменитого друга, слишком много в нем было всего: таланта, мудрости, высшего знания, мощи духа и тела, постоянной готовности пировать. И еще какой-то печали: что-то знал Казаков о жизни или о смерти, об отпущенных ему сроках, чего не знали другие; что-то он видел там впереди. Была в нем отъединенность от всех, особость...
В феврале 1974 года Юра прислал мне книгу «Северный дневник» с портретом и с трогательной, сердечной — как он это умел — дарственной надписью:
«Дорогому Глебу Горышину — путешественнику — от друга и тоже путешественника. Будь здоров, Глебушка. Ю. Казаков. Абрамцево».
Эта надпись для меня как посвящение в сан путешественника. Эта книга мне дорога, всегда у меня на виду, под руками. «Северный дневник» Казакова и еще «Характеры» Шукшина с дарственной надписью на титуле — приглашением к путешествиям и встречам «где-нибудь на Руси...»
Ранним утром 29 ноября 1982 года Юрия Казакова не стало. Он принял смерть с тихим мужеством, как говорят в поморских селениях: «ушел на долгий отдых». Накануне Виктор Конецкий читал мне только что полученное от Юры Казакова из больницы письмо — по-казаковски обстоятельное, длинное, с необидными колкостями, с юмором, с надеждой на что-то хорошее впереди, с сокрытой в строках печалью. Казаков пожурил Конецкого за его повесть «Третий лишний», в том смысле, что писатель не может быть лишним среди людей, в любом сообществе; он и есть то бродило, что подымает жизнь до искусства. Это — любимая мысль Казакова; ему вообще были чужды какие бы то ни было комплексы. И Казаков делился с товарищем планами на будущее — пожить где-нибудь в тихом доме в лесу, пописать рассказы о чем-нибудь, что приятно вспоминать; о встречах с какими-нибудь красивыми и загадочными девушками, о первой или не первой любви. И в самом конце письма, в последней строчке Юра прощался с другом, на всякий случай. Даже в лучшие свои времена он обязательно оговаривался чуть не в каждом письме, как Лев Толстой: «е. б. ж.»