«...Пока леса было много, отсутствовала забота о неистощимости пользования им, когда его стало мало или появилось опасение за возможность истощения лесных запасов, возникает великая и счастливая идея постоянства пользования лесом, которая проникает все лесоводство и составляет его душу и самую характерную черту.
Если б не было болезней, не было бы и медицины, не было бы и врачей; если б не было недостатка в лесе или возможности такового, то не было бы и научного лесоводства, не было бы и лесоводов».
В речи профессора не было красивых фраз, ни жестов, ни острословия. Слова звучали так же просто, как прост был и сам человек с типичным лицом русского ученого, одухотворенным мыслью и верою в свое дело».
Это — цитата из книги О. Г. Морозовой о своем отце «Одна судьба». А вот другая цитата — из книги Г. Ф. Морозова «Учение о лесе».
«..„.Лесное хозяйство характеризуется постоянством пользования. Последнее в лесу достигается соблюдением двух начал: во-первых, рубки должны быть так организованы, чтобы во время их производства или следом за ними возникал новый лес, иначе говоря, чтобы рубки и возобновление были синонимами, во-вторых, чтобы в лесу, подчиненном хозяйству, были налицо разнообразные участки в возрастном отношении, т. е. чтобы были одновременно и молодняки, и средне-возрастные насаждения, и приспевающие, и спелые...»
Профессор Морозов понимал лес как семью человеческую — ячейку общества: чтобы под благотворной сенью взрослых дерев поднимались бы дети и внуки, и все бы дружно жили сообща, как в профессорском доме, в парке Лесного института. Рубку леса он понимал как жатву; жатва не изнуряет поле, за жатвой следует сев.
По утрам я бегал в парке, по аллее Морозова, мимо старого профессорского дома... Здесь мы и повстречались с Ольгой Георгиевной. Не могли разминуться. Ольга Георгиевна называла меня, как в старину: «мой дружочек».
По профессии она — художница. В блокаду была санитаркой в военно-морском госпитале, в Ленинграде. Носила погоны, имела военное звание: старшина первой статьи.
«..Встань пораньше, встань пораньше, встань пораньше, когда дворники маячат у ворот. Посмотри, и ты увидишь, как веселый барабанщик в руки палочки кленовые берет...»
Эта песенка о чем-то очень важном в человеческой жизни, об основной составляющей жизнь единице ее измерения — дне. В рано начатом дне, пусть и не самом лучшем, не самом счастливом, можно найти минуту для встречи с вечностью или еще с чем-нибудь, для чего-то нужным тебе сверх программы, чтобы почувствовать праздную радость пребывания в мире.
Встань утречком пораньше, вбеги в день — трусцой или спортивным шагом; день что-нибудь хорошее подарит тебе.
Однажды кривая бега по жизни привела меня в древнюю столицу Японии Киото.
Так вот... В Киото есть дворец японских императоров, построенный в XVII веке. Дворец, редко посещаемый в последнее время царствующими особами — микадо. Дворец задуман и выстроен в истинно японском духе и стиле: с плавно вогнутым абрисом крыши; обнесен стеною. У входа стоит извечно на японский манер улыбающийся полицейский, экипированный всеми чудесами японской радиоэлектроники. Дворец — посреди огромного парка, в окружении гигантских криптомерий, одновременно похожих на кипарисы и на кедры (больше на кедры), на фоне подступающих к древней столице Японии мягко очерченных синих гор.
В небольшой стране Японии, трясущейся над каждым клочком убывающей, как шагреневая кожа в романе Бальзака, в наш индустриальный век земли, мне — советскому туристу — привелось пробежаться по аллеям императорского парка в Киото, вдоль стен дворца. Аллеи там каждая шириною с Невский проспект; перспектива аллеи, мнится, уводит к самому горизонту. Аллеи посыпаны мелкой щебенкой, прокатаны до абсолютной ровности...
Я бежал по парку японских императоров в Киото; солнце встало по-восточному рано; оно было такое же, как у нас. Птицы пели те же песни, что поются нашими птицами в парке Лесотехнической академии в Ленинграде утром раннего лета (в Летнем саду певчих птиц извели вороны; об этом я еще расскажу). То есть песни — мотивы и звуки песен — у киотских птиц, конечно, иные, чем у наших, но настроение птичье одно.
В парке было пустынно, бежалось легко. Меня догнал бегун неяпонского вида: белокожий, чуть загоревший, светловолосый, сероглазый, в трусах и кроссовках, юный, тонкий, высокий. Я бежал с таким расчетом, чтобы бежавший сзади бегун догнал бы меня. И у него был такой же расчет; я чувствовал: догоняет. Других бегунов, кроме нас двоих, в императорском парке Киото не было видно. (Вообще-то японцы — бегающий народ; даже на самых оживленных и загазованных улицах Токио в любое время дня можно приметить бегущих — в трусах и майке, с японской невозмутимостью на лице.)