Бонни хихикнула и раскрыла объятия.
— Ей-богу,ты мне нравишься, Кори.Ты такой хорошенький.
Глаза Кори случайно задержались на темной тени под туго натянутым голубым нейлоном, и похоть взяла верх над беспокойством. Он и думать забыл про хождение на цыпочках, оказался возле Бонни и, когда они соединились, где-то в лесах зазвенела цикада.
4:00 пополудни.
Бен Мирс оттолкнулся от стола, закончив дневное писание. Чтобы вечером можно было с чистой совестью пообедать у Нортонов, он отказался от прогулки в парке и работал почти весь день без перерыва. Он встал и потянулся, слушая, как хрустят позвонки. Торс был мокрым от пота. Бен подошел к комоду у изголовья кровати, достал свежее полотенце и отправился в ванную, чтобы вымыться до того, как кто-нибудь другой вернется с работы и застрянет в душе.
Он повесил полотенце через плечо, повернул обратно к двери, а потом подошел к окну, за которым что-то привлекло его внимание. Но не в городке. Удел дремал в позднем пополудне под небом того особенного темно-голубого оттенка, какой в дни позднего лета украшает Новую Англию. За двухэтажными домиками Джойнтер-авеню, за плоскими асфальтированными крышами, за парком (сейчас там били баклуши, катались на великах и ссорились по пустякам вернувшиеся из школы дети) Бену видна была северо-западная часть горо да, где Брок-стрит исчезала за откосом того самого первого поросшего лесом холма.
Взгляд Бена естественным образом пропутешествовал к бреши в лесном массиве — там Бернсроуд буквой "Т" пересекалась с Брукс-роуд, — и дальше, наверх, туда, откуда вниз на город глядел дом Марстена.
Отсюда, уменьшенный до размеров детского кукольного домика, он казался великолепно сделанной миниатюрой, и это нравилось Бену. Из окна комнаты дом Марстена виделся такого размера, с каким можно было иметь дело. Можно было поднять руку и загородить его ладонью.
На подъездной дороге стояла машина.
Бен стоял с полотенцем через плечо, не шевелясь, глядя из окна на эту машину и чувствуя, как в животе закопошился ужас, проанализировать который он не пытался. Два отвалившихся ставня повесили на место, отчего дом приобрел вид скрытного слепца — прежде этого не было.
Губы Бена беззвучно шевельнулись, словно выговаривая слова, которых никто — даже он сам — не мог понять.
5:00 пополудни.
Мэтью Бэрк с дипломатом в левой руке покинул здание средней школы и через пустую автостоянку прошел туда, где стоял его старый «шевви-бискайн», до сих пор — в прошлогодних зимних шинах.
Бэрку было шестьдесят три, до обязательной отставки оставалось два года, но он еще нес полную нагрузку и уроков английского, и внепрограммных занятий. На эту осень пришлась школьная постановка, и он только что закончил читку трехактного фарса под названием «Проблема Чарли». Ему достался обычный избыток совершенно невозможных ребят, дюжина пригодных экземпляров —они, по крайней мере, затвердят свои роли (чтобы потом исполнить их дрожащим голосом, с мертвенной невыразительностью) и трое ребят, выказавших способности. В пятницу он распределит роли и со следующей недели примется за черновую работу. И вплоть до тридцатого октября — до дня спектакля — они будут дружно трудиться. По теории Мэтта, спектакль, поставленный силами средней школы, должен быть таким же, как тарелка кемпбелловского супа «Элфабет»: безвкусным, но не вызывающим отвращения. Придут родственники и будут в восторге. Придет театральный критик из камберлендского «Леджера», он разразится многосложными экстатическими дифирамбами, поскольку получает деньги именно за такую реакцию на любой местный спектакль. Исполнительница главной женской роли (в этом году, вероятно, Рути Крокетт) влюбится в кого-нибудь из труппы и, вполне вероятно, лишится девственности после вечеринки для участников. А потом Мэтт возобновит работу "Клуба спорщиков”
В шестьдесят три года Мэтт Бэрк все еще получал удовольствие от преподавания. Дисциплину он поддерживал паршиво, за что и поплатился всеми когда-либо предоставлявшимися ему возможностями подняться до административного поста. Для того, чтобы эффективно работать помощником директора, у Мэтта был чуточку более мечтательный взгляд, чем следовало, однако недостаток дисциплины никогда не сдерживал его. Он читал сонеты Шекспира в холодных, урчащих трубами классах, полных летающими самолетиками и шариками жеваной бумаги; он садился на кнопки и рассеянно выбрасывал их со словами: «Найдите в учебнике страницу 467»; открывал ящики, чтобы достать бумагу для сочинения — и обнаруживал сверчков, лягушек, а один раз семифутовую черную змею.
Он странствовал вдоль и вширь английского языка, как одинокий и странно благодушный древний мореход: Стейнбек — первый урок, Чосер — второй, тематические упражнения — третий и функции герундия перед самым ленчем. С пальцев не сходила желтизна — скорее, от меловой пыли, чем от никотина — и все равно это были остатки наркотического вещества.
Любви и почтения дети к нему не питали (он не был неким мистером Чипсом, чахнущим в американской глубинке в ожидании Росса Хантера, который его обнаружит), но многие ученики Мэтта действительно зауважали его, а несколько человек научились от него тому, что преданность — эксцентричная или скромная, все равно — может заслуживать внимания. Мэтту нравилась его работа.
Сейчас он сел в машину, слишком сильно утопил педаль газа, подождал и снова надавил. Он настроил приемник на портлендскую рок-н-ролльную станцию и догнал громкость почти до искажения звука: Мэтт считал рок-н-ролл отличной музыкой. Он задним ходом выбрался из своей щелки на стоянке, тормознул и снова завел машину.
На Тэггарт-Стрим-роуд у него был домик, куда крайне редко заглядывали гости. Мэтт никогда не был женат, и вся его семья состояла из брата в Техасе, который работал в нефтяной компании и писем не писал. Если честно, Мэтт без привязанностей не скучал. Он был одиноким человеком, но одиночество никоим образом не исказило его душу. Он притормозил перед мигалкой на пересечении Джойнтер-авеню с Брокстрит, потом повернул к дому. Тени уже удлинились, а дневной свет — ровный, золотой, как на картинах французских импрессионистов — приобрел занятную, чудесную теплоту. Мэтт взглянул влево, увидел дом Марстена и бросил в ту сторону еще один взгляд.
— Ставни, — вслух сказал он под рвущийся из приемника заводной ритм. Снова навесили ставни.
Он заглянул в зеркальце заднего вида и увидел, что на подъездной дороге возле дома стоит машина. Мэтт преподавал в Салимовом Уделе с пятьдесят второго года и ни разу не видел на этой подъездной дороге припаркованной машины.
— Там что, кто-то живет? — спросил он в пространство и поехал дальше.
6:00 вечера.
Отец Сьюзан, Билл Нортон, первый салимовский выборный, с удивлением обнаружил, что Бен Мирс ему нравится —еще как нравится. Билл был крупным суровым мужчиной с черными волосами, сложением напоминал грузовик и даже на шестом десятке не разжирел. Он с разрешения отца бросил школу в одиннадцатом классе и ушел на флот, откуда и выкарабкался, защитив диплом в двадцать четыре года на экзамене, приравненном к выпускному экзамену средней школы — словно идея сдать его пришла к Биллу с большим опозданием. Он не был слепым грубым врагом интеллектуалов, какими становятся некоторые простые рабочие, когда — то ли волею судеб, то ли их собственными молитвами — им отказывают в том уровне образования, какой они могли бы осилить, но он терпеть не мог «художников-пердежников», как определял некоторых длинноволосых юношей с газельими глазами, которых Сьюзан приводила домой из колледжа. Ему наплевать было и на волосы, и на одежку. Беспокоило Билла другое — похоже, у всех у них в голове гулял ветер. Симпатию жены к Флойду Тиббитсу, парнишке, с которым Сьюзи, отучившись, гуляла чаще всего, Билл тоже не разделял, но и активной неприязни к нему не испытывал. У Флойда была очень приличная работа — в Фолмуте, у Гранта, к тому же Билл Нортон считал его умерен но серьезным. Вдобавок Флойд был здешним. Но здешним, можно сказать, был и Бен Мирс.
— И не лезь к нему со своими художниками-пердежниками, — предупредила Сьюзан, поднимаясь, когда в дверь позвонили. На ней было светло-зеленое летнее платье, а уложенные в новую небрежную прическу волосы охватывал чуть великоватый моток зеленой пряжи. Билл рассмеялся.