Отто вдруг вспомнились слова, которые он услышал от русского белогвардейского офицера Розданова.
– «Без войны человек деревенеет в комфорте и богатстве, и совершенно теряет способность к великодушным мыслям и чувствам, и неприметно ожесточается и впадает в варварство»[14], – процитировал он вслух и, немного выждав, не последует ли реакция Фройнштаг, объяснил: – Эти слова принадлежат величайшему из русских писателей – Федору Достоевскому.
– Странно. Он был военным?
– Да нет.
– Так мог говорить только человек, всю свою жизнь посвятивший войнам. Можете считать, Скорцени, что Достоевский украл эти слова у вас. Или же специально для вас сформулировал эту мысль.
– Причем самое удивительное, что появились эти слова из-под пера русского как раз в то время, когда он пребывал в Дрездене.
– Тогда понятно, – многозначительно молвила Лилия. – Наверняка в него вселился дух какого-то странствующего рыцаря.
– Что еще раз подтверждает, что сама атмосфера Германии пресыщена величием рыцарства и воинственного бесстрашия, – согласился с ней Скорцени.
– Но если не ударяться в мистику, а судить Достоевского «по словам его», то получается, что он был убежден: как только человечество прекратит воевать, оно сразу же начнет впадать в варварство! Но что же тогда война? Очищение от варварства?
– Рулетка, во время которой одни впадают в варварство и мечтают о варварском мире, другие – гибнут на фронтах, вознося свои подвиги к величию бесстрашия, самопожертвования, служения… Пусть найдутся мудрецы, которые истолкуют сущность войны иначе.
– Но после этого им придется объяснять, с какой это стати именно эти праведники-войноненавистники сами вновь и вновь затевают войны; кто и зачем развязывал все эти тысячи великих и малых войн. И тем не менее, Отто… Как мы с вами будем после войны?..
– Мне иногда кажется, что миллионам мужчин по-настоящему страшно станет только тогда, когда они поймут, что прозвучал последний залп войны и им навсегда придется расстаться с оружием.
– И как они пожалеют тогда, что, стремясь к убийству, так мало думали о любви.
– А когда все же предавались любви, никак не могли отречься от сознания того, что, вольно или невольно, становились убийцами.
Багрово-серебристая луна восходила как озарение, способное вывести из мрачных мыслей и еще более мрачных предчувствий. Это восходила луна войны, и признавала она только войну и любовь.
Все остальное, что творилось в ее подлунном мире, не стоило ни таинственного мрака ночи, ни ее упоительного света. Оно вообще ничего не стоило, поскольку не подлежало ни войне, ни любви.
– …Ни войне, ни любви, – забывшись, произнес он вслух.
– Это вы о чем, наш обер-диверсант? – насторожилась Фройнштаг.
– Да так, некая непостижимая философия жизни.
– Вот видите, и вы тоже начали размышлять о философии жизни, а воину следует размышлять только о философии войны. Иначе он перестает быть воином. Опять вы маетесь, Скорцени! А все ваши метания происходят оттого, что совершенно забыли обо мне. Совершенно, а главное, очень не вовремя.
– Наоборот, начинаю грезить тобой, – нежно дотронулся пальцами до ее груди. Самой красивой груди, какую только способна была создать природа на всем пространстве от оставленных врагу прибрежных рубежей Нормандии до так и не возведенного воинским гением где-то в безбрежных степях Поволжья Восточного вала.
Самой прекрасной груди из всех, которые когда-либо удавалось заклеймить и вознести на свой костер безбожной инквизиции, судьи которой так никогда толком и не научились ни любить, ни ненавидеть.
9
В своем белом одеянии вождь вождей аль-Сабах был похож на римского патриция.
Вряд ли ему перевалило за сорок, однако пустыня не щадила шейха: жара, песок и знойные ветры иссекли его лицо, превратив в загрубевшую, испещренную морщинами ритуальную маску.
– Я приветствую тебя, великий воин пустыни! – произнес он по-немецки, жутко коверкая при этом слова.