Спустившись вниз и засунув в микроволновку купленный по дороге гамбургер, Матей уставился в чёрный квадрат окна. Далёкие жёлтые глазницы соседских домов смотрели неприветливо и немного с укором, будто в чём-то хотели его уличить и пристыдить, и Матей, не в силах выносить их взгляд, задёрнул штору.
Шторы были старые – тонкий тюль, пострадавший от когтей и зубов рыжего, разбойничьего вида, кота, которого бабушка просто обожала, и тяжёлый бордовый материал, названия которого Матей не знал. Бархат? Велюр? Когда-то он знал названия сотен тканей, мог отличить шёлк от атласа.
Кот, которому почему-то не угодили однообразные тюлевые цветы, почил примерно через неделю после бабушки, видимо, не выдержав разлуки. За окном, сквозь цветочный узор пострадавшего тюля в узком прогале между двумя бордовыми полотнищами, виднелось последнее его пристанище: Матей закопал балбеса в саду под яблоней, положив рыжее окоченевшее тельце в коробку из-под кроссовок. Именно тогда, а не на кладбище возле холмика вскопанной земли, где навеки стойкая, как оловянный солдатик, пожилая женщина с хищным профилем обрела последнее пристанище, он понял, что её больше нет с ним. Отчего-то именно с утратой рыжего охламона на него снизошло осознание этого. И тогда он уткнулся лбом в шершавую кору дерева и просидел так долго-долго, пока солнце не скрылось за горизонтом, а кожа над правой бровью не начала кровоточить. Он погладил вскопанный холмик земли, чего не решился сделать на кладбище. Земля была влажной, пахла жирно, так, что кружилась голова.
В тот вечер, рассматривая сквозь нитяные цветы устремлённые вверх, к иссиня-чёрному небу, изломанные ветви, Матей понял, что он близок к бездне, как никогда. Самым лучшим выходом было бы убийство: лёгкая и быстрая смерть, ведь теперь отпускать её нельзя. О, как давно он хотел её убить, но хотеть и мечтать – это одно, а взять в руки нож или удавку и подняться на третий этаж – совсем другое. Пачкать руки не хотелось, хоть он и сотни раз, закрыв глаза, видел, как по её телу проходит последняя судорога. Самый лучший вариант – пусть она сама убьёт себя. Нужно подтолкнуть её к отчаянию, дать понять, что он не выпустит её живой отсюда. И нужно быть предельно осторожным, следить за каждым своим шагом и словом. Ведь стоит только ей всколыхнуть всю ту муть, что он так старательно прятал внутри все эти годы, как жертвой станет он сам.
Значит, с ней нужно расправиться как можно быстрее. Вряд ли она умрёт от того пореза, который он ей нанёс сегодня – лезвие перочинного ножа вошло в плоть лишь на пару сантиметров, рана закроется.
Он вытащил из кармана перочинный нож и внимательно осмотрел его, будто впервые видел. Обычно Матей им перерезал бечёвки, кромсал картон, но сегодня впервые поранил ножом человека. Удивительно, но он смог. Пусть он и не понимал, что делает, действовал инстинктивно и по наитию, но он ранил её. Нужен просто нож побольше, да подходящее настроение. Можно её спровоцировать, чтобы она кинулась с кулаками, снова попробовала его удушить, например, и тогда всё получится. Жаль, что не получилось сегодня.
Разочарование имело привкус железа (а может просто в воздухе чуть-чуть пахло кровью, нож нужно тщательно вымыть), и Матей сделал большой глоток из любимой чашки: нужно действовать напористо, грубо, пусть и растянуть удовольствие и прочувствовать все оттенки её отчаяния не выйдет. Ну и ладно. С прошлым так и надо расставаться – быстро, безжалостно, чтобы не было соблазна в процессе побега от него вернуться обратно и, облекшись в воспоминания, снова пасть на дно.
***
Скомкав край рубашки, Криста наощупь вытирала кровь с живота. Порез был неглубоким, но довольно большим – лезвие прошло не вглубь, а вскользь. Ощупывать живот было больно, пальцы прилипали к коже. Вскоре кровь загустела и остановилась, остался лишь сладковатый, терпкий запах и тянущая корка на лице и животе.
Только когда он ушёл, Криста поняла, что видела его лицо. И не раз, и не два. Она определённо знала этого человека, но не могла сказать, как его зовут, сколько ему лет, откуда она вообще знает его. Словно вся информация, изложенная на простом белом листе и сохранённая в картотеке памяти, была стёрта ластиком, и на поверхности бумаги остались лишь едва заметные, призрачные наброски то букв, то чисел.