Именно благодаря оркестру он обрёл друзей. Франц, вечно затянутый в слишком узкие для его рыхлой фигуры свитера, из-под которых торчал наглаженный и накрахмаленный воротничок рубашки, натиравший белую шею до розовых полос, сразу прикипел к нему душой. Он был совсем другой: залюбленный, даже скорее измученный любовью мамы и отца, двух бабушек и многочисленных тётушек и кузин. Он никогда не уходил с занятий в одиночестве – у ворот школы его всегда ждала очередная тётушка, дядюшка или ещё какой-нибудь белокурый родственник, похожий на фигурку из дрезденского фарфора. Лишь когда он официально заявил, что обзавёлся настоящим другом и хочет идти до остановки трамвая с ним, а не с кудахчущей у бока кузиной, его оставили в покое. Зато стали настойчиво приглашать в гости Матея: ну надо же, у Франтишека появился друг, вот это новость! Да ты кушай побольше, кушай, глянь, какой худой, аж прозрачный.
Франц не был старательным или усидчивым, он не занимался часами, как Матей. Он был другой и в музыке: стоило ему лишь поднести изогнутую трубку фагота к губам, как звуки рождались сами, даже если он видел партитуру впервые. Матею всегда казалось, что он выдыхает мелодию, которая живёт в нём, а не воссоздаёт её из ничего в муках и стараниях. Матею же приходилось часами оттачивать и приручать каждый звук, выдерживать паузы. Ушло много времени прежде, чем внутренним метрономом он научился различать длительность звуков и пауз между ними до сотых долей секунд . У Франца этот навык был врождённым.
Так же легко ему давалось всё: науки и языки, он отлично вырезал из дерева фигурки зверей и даже немного шил, что тщательно скрывал ото всех (Матею об этом однажды рассказала мама Франца, чем заслужила лютую обиду сына). Не умел он лишь одного – общаться с людьми. Первым человеком, с которым он умудрился подружиться, стал Матей. Впрочем, у Матея до Франца тоже не было друзей.
Они не надоедали друг другу: редко приходили в гости, чаще просто шли вместе к метро после репетиций и много-много говорили, словно дома и поговорить было не с кем ни тому, ни другому. Иногда созванивались, могли на выходных сходить в кино или просто прогуляться по набережной Влтавы у Карловой площади, но каждый уважал личное пространство другого, не пытался влезть в душу. У них просто не было шанса друг другу надоесть. Наверняка именно это их сблизило.
Вторым другом стал пан Апхольц. Более ценным, более близким, пусть пан учитель никогда этого не знал. С того самого момента, как он настоял на том, что мальчик должен попробовать себя в его оркестре, пан учитель был самой эффективной движущей силой, которая помогала Матею идти вперёд.
- Попробуй ещё раз. Вот прям с третьего такта, только бери аккуратно, нежно, а не будто дрова рубишь, - пан Апхольц сделал в воздухе плавное, даже какое-то нежное движение, и Матей невольно залюбовался его руками. Такие он видел только на портретах аристократов, изображённых среди пышной обстановки в роскошных одеждах, их длинные пальцы всегда мужественно сжимали эфесы шпаг или уздечку, на лицах навеки застыл вежливый интерес к тем, кто будет изучать их облик много веков спустя. Пан Апхольц чем-то был похож на них, но он был дружелюбным и приветливым. – Ну же, да, вот так, играй до нижнего «ля».
После того, как партия была сыграна со всеми нужными нюансами, без запинки, ровно и гладко, он слегка наклонялся вперёд, будто хотел доверить Матею какую-то тайну, и говорил мягким голосом, от одного звука которого на душе становилось чуть светлее:
- Вот видишь, можешь же, когда хочешь. Я и так знаю, что ты играешь просто чудесно, главное, чтобы ты сам это знал. Тогда ты перестанешь бояться своих рук. Играть нужно головой и чувствами, а не руками. Они лишь продолжение и головы, и чувств.