По воскресеньям всей семьей отправлялись в Кремль. Анна Николаевна рассказывала, а дети жадно слушали. Здесь каждый камень говорил о доблести и славе народа. Широкое жерло Царь-пушки и монументальный шлем Царь-колокола вызывали у гимназистов чувство благоговейного почтения.
Именно в эти годы и возникла у Жуковского та горячая любовь к древней русской столице, которая связала его с ней крепчайшими узами. Он полюбил Москву, «как сын, как русский, пламенно и нежно».
Спустя три года после того, как Жуковский начал свою учебу в Москве, 4-я гимназия переменила адрес. Дом Пашкова отдали Румянцевскому музею, а гимназистов переселили к Покровским воротам. Дюжие ломовики укладывали на подводы парты, классные доски, глобусы, кровати и тумбочки из спален пансионеров. Нагруженные этим скарбом подводы потянулись к новому зданию, купленному у юнкера лейб-гвардии конного полка князя Ивана Юрьевича Трубецкого.
Не без сожалений покидал Жуковский уютный уголок дворянской Москвы с тихими улицами, где гуляли со своими питомцами гувернантки и гувернеры, где не в диковинку были громадные просторные кареты с фамильными гербами. Запряженные четверкой лошадей, с форейтором впереди, с парой лакеев на запятках, они плавно раскачивались на высоких рессорах.
На Покровке все иначе. Здесь жили люди другого склада, разных чинов и сословий, более деловые, более современные: врачи, учителя, аптекари, шляпники, портные. Покровка была людной и шумной улицей. Здесь много магазинов, кондитерских, гостиниц.
Здание гимназии, выстроенное в стиле рококо еще в восемнадцатом столетии, скорые на клички ученики, без малейшего уважения к его возрасту, окрестили «комодом». Мальчики быстро обжились на новом месте, и все потекло своим чередом.
Из окон гимназии как на ладони была видна вся шумная жизнь Покровки. Расхваливая свой товар, зычно кричал разносчик калачей. С грохотом подпрыгивали на булыжнике мостовой линейки — неуклюжие экипажи, где пассажиры усаживались спинами друг к другу на продольные скамейки, прикрывая ноги кожаным фартуком, защищавшим от дождя и грязи. И, что греха таить, не раз Жуковский со своими одноклассниками предпочитали наукам наблюдение за деятельной жизнью московской улицы.
Нельзя сказать, что, вступив «во врата учености», Жуковский обрел свою родную стихию, стал заниматься столь блистательно, как это можно предположить. Отнюдь нет! У будущего математика не ладилось дело с арифметикой, не успевал он и по немецкому языку. Живой и экспансивный, никогда не отлынивавший дома от занятий с матерью, с гувернанткой, затем с Альбертом Христиановичем Репманом, мальчик не мог зубрить нелепо и бессмысленно, как этого требовали учитель математики Мохтин и учитель немецкого языка Кайзер.
Сколько страхов вызывали минуты, когда «немец» водил длинным, желтым от табака пальцем по страницам журнала, намечая кандидата для опроса! Рядом с учителем, грузным, массивным, Николай чувствовал себя маленьким и беззащитным. От волнения он начинал заикаться, и единица в журнале, выведенная с педантичной четкостью, порой завершала эту малоприятную беседу.
В отличие от большинства преподавателей немецкого языка Кайзер прилично говорил по-русски. Он убежденно считал, что своим хорошим знанием русского языка прежде всего обязан зубрежке, долгой и исправной. Того же самого почтенный наставник требовал и от учеников. К тому же Кайзера подогревало и мелкое тщеславие: гимназисты занимались по написанному им учебнику. Учителю доставляло удовольствие слушать целые страницы сочиненного им текста, зазубренные наизусть.
Впоследствии, когда страх перед Кайзером ушел в область безвозвратных воспоминаний, Николай Егорович в кругу родных и близких не раз с улыбкой рассказывал о том почтительном трепете, который одолевал его при виде грозного учителя. Жуковский не забывал в этих рассказах упомянуть и о тех нелепостях, которые порой попадались в учебнике Кайзера: «Лев съел собаку, перчатки, стол, кузину моей бабушки».
Суров режим в 4-й мужской гимназии. Впрочем, пожалуй, ничуть не суровее, чем в остальных учебных заведениях Москвы. Повсюду учителя и инспекторы не скупились на наказания: розги, оставление без обеда. Сыну природы, каким по праву мог считать себя Жуковский, обжиться в такой хмурой, неприятной обстановке было очень нелегко…
Но время взяло свое. Фамилию Жуковского вскоре стерли с черной доски. Из сомнительного общества двоечников она перешла на красную доску, а затем и на самую почетную — золотую.