Выбрать главу

Сраженный несчастием, Иван Петрович Тургенев оставил службу и купил дом в Петроверигском переулке на Маросейке. Тяжело переживал утрату в Геттингене Александр Тургенев. Жуковский писал ему об Андрее: «Он был бы моим руководцем». Жуковский сообщил обо всем Мерзлякову в деревню. Тот примчался в Москву и сразу явился к Ивану Петровичу. Потом писал Жуковскому: «Ивану Петровичу стало гораздо лучше... Он говорил со мною об Андрее очень трогательно, сказывал, что от тебя получил письмо... Ах, он умер очень тяжело... Он первоначально простудился, быв вымочен дождем. Пришедши домой, уснул в мокром мундире, которого поутру на другой день не могли уже снять. Этого мало: в полдень ел он мороженое и вдобавок не позвал к себе хорошего доктора с начала; после это уже было поздно; горячка с пятнами окончила жизнь такого человека, который должен был пережить всех нас».

Александр Тургенев, Мерзляков, Жуковский строили разные планы увековечения памяти Андрея: несколько лет обсуждали некий памятник, сделанный в нескольких экземплярах, который находился бы в кабинете у каждого из них. («Надобно, чтоб он был даже не мрачен, чтоб он возбуждал одни только сладкие чувствования», — писал Мерзляков Жуковскому.) Жуковский собирал сочинения и письма Андрея, чтоб издать их с биографией его и разными объяснениями. Это затянулось... Но он тотчас приписал посвящение Андрею к еще не оконченному «Вадиму Новгородскому» и отослал Карамзину. Это был плач о друге, поэма в прозе, реквием. «О ты, незабвенный! — восклицает он. — Ты, увядший в цвете лет, как увядает лилия, прелестная, благовонная! где следы твои в сем мире? Жизнь твоя улетела, как туман утренний, озлащенный сиянием солнца... Где мой товарищ на пути неизвестном? Где друг мой, с которым я шел рука в руку, без робости, без трепета... Все исчезло! Никогда, никогда не встретимся в сем мире... Я, несчастный, я разлученный с тобою в решительный час сей — не слыхал твоих стонов, не облегчил борения твоего с смертию; не зрел, как посыпалась земля на безвременный гроб твой и навеки тебя сокрыла!» Карамзин, печатая повесть в журнале, сопроводил посвящение примечанием: «Сия трогательная дань горестной дружбы принесена автором памяти Андрея Ивановича Тургенева, недавно умершего молодого человека редких достоинств».

Жуковский оставался в одиночестве. Дружба его с Александром Тургеневым, поостывшая было после пенсиона, только начинала налаживаться в переписке. Смерть Андрея снова сблизила их. «Помнишь ли, брат, — писал Александр, — что я первый познакомил вас? Может быть, вы бы и никогда друг о друге не узнали, если бы не я, если б наше пансионское товарищество не свело меня с тобою. Помнишь ли еще, брат, что уже с другого свидания вашего с ним вы уж узнали и полюбили друг друга?» Дружба с Мерзляковым, наоборот, разлаживалась. Андрей был для Мерзлякова тем же, что и для Жуковского. Но между Жуковским и Мерзляковым росла пропасть. Мерзляков, как писал Жуковский Тургеневу, «не был со мною таков, каким бы я желал его видеть; например, между нами не было искренности; если мы и говорили друг с другом, то вообще всегда говорили о посторонних материях. Одним словом, мне всегда казалось, что я мало для него значу, и от этого он мало имел на меня влияния... Он никогда мне не открывался даже в самых безделицах... Между нами не было ничего общего».

Зимой 1804 года Жуковский в Москве. В типографии Бекетова печатается первый том «Дон Кишота», нужно читать гранки. В январе он пишет стихотворное послание к Александру Тургеневу: «Увы! протек свинцовый год...» с намеренным отзвуком из «Элегии» Андрея: «Как хладной осени рука...» (в «Элегии» Тургенева: «Угрюмой Осени мертвящая рука...»). «Здравствуй, милый и бесценный друг Василий Андреевич! Ты в Москве и один, — пишет ему в феврале Александр. — Каково тебе было приехать туда, где ты живал с другом твоим, где ты в первый раз познакомился с ним и навеки расстался?.. Будь, мой милый друг, чаще с батюшкой и братьями. Напиши мне об них, как они переносят горе свое».

Наконец выпущен был первый том «Дон Кишота» — изящная книжка с гравюрами, — Жуковский переплел несколько экземпляров и отослал в Мишенское. Была в Москве свадьба Карамзина — он женился на побочной дочери князя Андрея Ивановича Вяземского — Екатерине Андреевне Колывановой. «Вестник Европы» он оставил. С помощью близкого ко двору Михаила Муравьева, поэта, теперешнего попечителя Московского университета (он жил в Петербурге), Карамзин добился звания государственного историографа и ежегодного пособия для работы над историей России. И хотя это пособие было в два раза меньше, чем доход, приносимый ему журналом, Карамзин был доволен: исполнилась мечта последних его лет! Тот же Муравьев помог ему получить разрешение брать на дом книги, рукописи и документы из всех монастырских библиотек, а главное — из архива Коллегии иностранных дел. Много книг присылал ему из Петербурга сам Муравьев. Мусин-Пушкин, Бутурлин, Бантыш-Каменский и Бекетов предоставили в его распоряжение свои собственные богатейшие библиотеки. «Десять обществ, — писал Карамзин, — не сделают того, что сделает один человек, совершенно посвятивший себя историческим предметам». С начала 1804 года Карамзин жил в основном в имении Вяземских под Подольском — Остафьеве. Там он начал работу над первым томом капитальнейшей «Истории государства Российского».

Жуковский думал о Карамзине. Ему, как, впрочем, и многим писателям, ясно было, что он — отец нового русского слога. Он совершил почти невозможное. Конечно, говоря о том, что Карамзин приохотил всех пишущих к «мелочам», отвратил от эпоса, Андрей Тургенев не забывал о главном, о том, что Карамзин создал язык, в частности, и для него, для Тургенева. «Меланхолический» и созерцательно-размышляющий Карамзин очень решительно и совершенно сознательно взялся за тяжкий руль и — один! — повернул его... Пора было разделаться с теорией Ломоносова, с делением языка на «высокий» и «низкий» слог, с неуклюжестью «долго-протяжно-парящих» слов, с узостью мышления, затиснутого в классицистские формы... Он сразу же стал искать соратников. Он даже прямо раскрыл секрет своего искусства: «Русский кандидат авторства, недовольный книгами, должен закрыть их и слушать вокруг себя разговоры, чтобы совершеннее узнать язык. Тут новая беда: в лучших домах говорят у нас более по-французски... Что ж остается делать автору? выдумывать, сочинять выражения; угадывать лучший выбор слов; давать старым некоторый новый смысл, предлагать их в новой связи, но столь искусно, чтобы обмануть читателей и скрыть от них необыкновенность выражений». Каким надо было быть гением, чтобы уметь подвигнуть то, что должно развиваться как бы само собой, с течением времени! Общество и не заметило (с таким тактом работал Карамзин...), как новый слог захватил основные позиции... Новый мир понятий, ощущений, духовных потребностей, новые источники наслаждений высоких — в созерцании природы, в чтении, в размышлениях, в уединенной жизни... И когда подражатели его — большей частью неумелые, а лишь завистливые к его гению и славе, наводнили журналы и книги ложночувствителъными и псевдоевропеизированными стихами и прозой, он не растерялся, а продолжал идти вперед: два года «Вестника Европы» — карамзинский поворот в русской литературе. И вот начинается огромный труд, тот самый эпос о котором мечтал Андрей Тургенев: «История государства Российского», — так и должно было быть — а вся свора сентиментальных пачкунов, словно огромный клуб пыли, взвилась и отстала от его повозки...

Но беда была в том, что противники «нового слога» считали его, Карамзина, зачинщиком всего этого бедлама манерности, слащавости, претенциозности, пристрастия к галлицизмам... Журналы наполнялись неуклюжими, рабскими переводами, авторы, как попугаи, повторяли друг друга, и неизбежно все это требовало отпора. Карамзин не взял этого на себя. Взяли его противники, поставив его самого в среду его собственных эпигонов...