Выбрать главу

Близилась свадьба Саши с Воейковым, назначенная на 14 июля. Жуковский готовил Саше два подарка — он посвятил ей свою знаменитую «Светлану» (и за Сашей закрепилось потом второе имя — Светлана) и назначил ей в приданое от себя деньги за продажу Холха. Он отдавал его соседу-помещику за десять тысяч. Уже в июне он вынужден был оставить свой домик, свезти все свое в Мишенское. Да и к чему будет Холх, если Маша покинет Муратово уже в сентябре? Бесприютно, безостановочно разъезжая по округе, Жуковский разбил свою единственную коляску — она вся дребезжала, и оси не раз были поменяны... «Думаю, что буду жить в Мишенском, — пишет он в дневнике для Маши. — Впрочем — увидим... Желал бы лучше в Долбине. Дуняша всех лучше умеет тебя любить, всех лучше тебя понимает». Он все чаще думает о Долбине: «Что Ангел — Маша — спрашивает он Киреевскую о ее детях, — что Ваня и Петя? Одним словом что все милое Долбинское мое?»

Венчание Воейковых состоялось в церкви соседнего села Подзавалова. В тот же день, 14 июля, Жуковский сообщает Маше: «Сейчас говорили мы с Воейковым, обнялись, плакали и дали друг другу слово в братстве от сердца. Друг мой, будь с ним искренна... Я просил Воейкова, как друга, как брата, быть твоим помощником, твоим утешителем. Нет, он не обманет меня». Не прошло и нескольких дней (Жуковский после свадьбы Саши гостил в Муратове), как Воейков перестал играть с Жуковским в дружбу и братство. Жуковский писал Маше: «Моя последняя надежда была на Воейкова. Милый друг, эта надежда пустая: он не имеет довольно постоянства, чтобы держаться одной и той же мысли... Я не сомневаюсь в его дружбе, но теперешний тон его со мною не похож на прежний... Мы с ним живем под одной кровлею и как будто не знаем друг друга». Все надежды на счастье рухнули.

Тридцатого августа, в день своих именин, Воейков позволил себе грубую выходку против Жуковского. Никто не сделал ему за это замечания. Оскорбленный Жуковский покинул Муратово и написал Екатерине Афанасьевне: «Привязанность мою к Маше сохраню вечно: она для меня необходима; она всегда будет моим лучшим и самым благодетельным для меня чувством. Эта привязанность даст мне силу и бодрость пользоваться жизнью. С нею найду еще много хорошего в жизни... Я не мог с вами проститься. Это было бы тяжело. С вами, быть может, и скоро увижусь, но с вашею семьею, с Муратовой, с моим настоящим отечеством, — расстаюсь навсегда!»

В начале сентября Жуковский поселился в Долбине. Как ярко горели рябины, какое золото и желть сыпал ветер на сжатые поля и дороги с деревьев, как грустен был черный и сырой парк на скате горы, и какой сиротливой россыпью серели долбинские избы за Вырой вокруг златоглавого храма... Родное, милое место!

Отсюда он писал Тургеневу: «До сих пор гений, душа, сердце, все было в грязи. Я не умею тебе описать того низкого ничтожества, в котором я барахтался. Благодаря одному ангелу — на что тебе его называть? ты его имя угадаешь, — я опять подымаюсь, смотрю на жизнь другими глазами... Еще жить можно!» Жуковский устроился в отведенных ему комнатах как дома. Кабинет его принял свой обычный вид. В шкафах выстроились все его книги; на стол легли толстые тетради... И снова полетели просьбы к Тургеневу: «Нет ли у тебя каких-нибудь пособий для «Владимира»? Древностей, которые бы дали понятие о том веке, старинных русских повестей?» Над бюро — портрет Маши, нарисованный Жуковским. В шкафу — прядь ее волос (Авдотья Петровна уделила часть из тех, что ей подарила Маша). Он списался с московскими друзьями. В октябре возникла стихотворная переписка между Василием Пушкиным, Вяземским и Жуковским, в которой впервые в русской поэзии была поднята тема поэта и толпы. Пушкин обращается к Вяземскому:

Как трудно, Вяземский, в плачевном нашем миреВсем людям нравиться, их вкусу угождать!

Он жалуется на то, что «зависть лютая, дщерь ада, крокодил» преследует поэта везде, он вспоминает Озерова, который завистников-невежд «учинился жертвой»: они свели его с ума (буквально!) своими интригами. «Врали не престают злословить дарованья»; «не угодишь ничем умам, покрытым тьмою», — говорит он. Вяземский отвечает:

У каждого свой вкус; свой суд и голос свой...

Жуковский написал общее послание «К кн. Вяземскому и В. Л. Пушкину», где призывает друзей-поэтов «презренью бросить тот венец, который всем дается светом», не обращать внимания на суд невежд: «Друг Пушкин! счастлив, кто поэт! Его блаженство прямо с неба; он им не делится с толпой; его судьи лишь чада Феба! Ему ли с пламенной душой плоды святого вдохновенья к ногам холодных повергать, и на коленях ожидать от недостойных одобренья?» Жуковский тоже говорит об Озерове, в лавры которого зависть «тернии вплела»: «И торжествует! Растерзали их иглы славное чело»; и восклицает: «Потомство грозное, отщменья!» Жуковский утверждает независимость истинного поэта и от хвалы и от хулы «толпы». Он говорит:

...О, благотворный труд,Души печальный целительИ счастия животворитель!Что пред тобой ничтожный судТолпы, в решениях пристрастной,И ветреной и разногласной?...Собою счастливый поэт,Твори, будь тверд! их зданья ломки!А за тебя дадут ответНеобольстимые потомки.

Во второй и третьей частях этого послания Жуковский разбирает слог посланий Вяземского и Пушкина, отмечает неясности, хвалит удачные строки, на которых лежит «Фебова печать», советует писать кратко, логично, не жалеть труда при работе над черновиком:

Что в час сотворено, то не живет и часа!

В Долбине Жуковский написал второе послание к Воейкову — как бы в ответ на его только что написанную сатирическую поэму «Дом сумасшедших» (сюжет ее дал автору Жуковский), где Воейков высмеял кого только мог — и славенофилов и карамзинистов, — в этот «дом» он упрятал и Шишкова, и Жуковского, и себя. Вышла в общем не сатира, а свалка разнокачественных строф — в одних он с бережным юмором рисует друзей, в других зло нападает на врагов, причем в этот разряд попадают и не славенофилы, и не писатели вообще.

Нападки Воейкова на Шишкова поначалу даже удивили Жуковского и Тургенева. Еще в 1810 году Тургенев писал Жуковскому: «Важный недостаток в Воейкове есть его привязанность и уважение к Шишкову, которого он почитает большим знатоком русского языка и тонким критиком». Послание Жуковского — картина типа муратовско-чернской «галиматьи», — он почувствовал в этой, поднятой Шишковым проблеме и отличную, богатую тему для буффонской поэмы — о сражениях между Старым и Новым слогом в империи Русского языка (эту тему он предложил Батюшкову, и тот всерьез думал приняться за работу). Послание Жуковского как бы глава или эпизод из ненаписанной поэмы, — в нем явные черты юмористического эпоса. Он рисует фантастическую картину поклонения беседчиков Старине: в ее храм Шишков приехал «избоченясь на коте», а кот мяукал при этом по-славянски; за Шишковым следовали Феб в рукавицах, русской шапке, музы в кичках и хариты в черевиках. Их встретила, сидя на престоле, Старина; справа от нее — «Вкус с бельмом», Стихотворцы-староверы окружают престол и объявляют открытие войны:

Брань и смерть Карамзину!

Это все было преддверие работы, окольные подходы к самым сокровенным песням души. Он гонит мечту о счастии, боится ее.

О, упоение томительной мечты,Покинь меня! Желать безжалостно ты учишь;Не воскрешая, смерть мою тревожишь ты;В могиле мертвеца ты чувством жизни мучишь.

«Жизнь без счастья кажется мне теперь чем-то священным, величественным», — пишет он. Но уже в ноябре он сообщает Тургеневу, что он «в стихах по уши», что «шутя-шутя написал пять баллад, да еще три в голове». В октябре — ноябре 1814 года в Долбине он написал и перевел много стихотворений: «К самому себе», «К Тургеневу, в ответ на стихи, присланные вместо письма», «Добрый совет (в альбом В. А. Азбукину)», «Библия» (с французского, из Л. Фонтана), «Мотылек», шесть «Эпитафий», «Желание и наслаждение», два послания к Вяземскому (кроме обращенного к нему и Пушкину вместе), несколько посланий к другим лицам — к Черкасовым, Плещееву, Полонскому, Кавелину, Свечину, ряд поэтических миниатюр («Совесть», «Бесполезная скромность», «Закон» и другие), «Счастливый путь на берега Фокиды!», «Амур и мудрость», «Феникс и голубка», «К арфе» и несколько шуточных стихотворений: «Максим», «Ответы на вопросы в игру, называемую секретарь», «Любовная карусель (тульская баллада)», «Бесподобная записка к трем сестрицам в Москву» и другие. Несколько баллад: «Старушка» (впоследствии названная так: «Баллада, в которой описывается, как одна старушка ехала на черном коне вдвоем, и кто сидел впереди»), «Варвик», «Алина и Альсим», «Эльвина и Эдвин» и «Эолова арфа». В октябре он задумал продолжение написанной в 1810 году «старинной повести» в стихах «Двенадцать спящих дев» — вторую часть он сначала назвал «Искупление», потом — «Вадим». Этому «Вадиму» Жуковский отдал часть того, что предполагал использовать во «Владимире», то есть «древнерусский» материал, связанный с Киевом и Новгородом. Продолжил он работу и над историко-романтической поэмой из жизни ливонских рыцарей тринадцатого века «Родрик и Изора» — у него была уже целая папка планов и набросков к ней (сюжет — трагическая история двух влюбленных). В октябре же он начал широкую историческую панораму в стихах — «Императору Александру», вещь, которая потребовала от него немало труда. Тогда же сделал он и первую попытку перевода «Орлеанской девы» Шиллера.